— Так я не понял, простите… Это и есть ваше… Ваша… неприятность?

— Да! Да, если хотите! Да, именно так! Да, я моральный урод, я мать свою не люблю! И если вас это обстоятельство так шокирует, то пожалуйста, я вас не держу! Кофе свой выпили, согрелись? Ну, вот и идите…

— Нет.

— Что — нет?

— Не выпил и не согрелся. И ничуть меня сказанное вами не шокирует. Что ж, давайте, валяйте про маму.

— Что значит — валяйте?

— Ну, в смысле, рассказывайте… Вам ведь давно хочется на эту больную тему поговорить? Облачайте свои грешные думы в слова, не стесняйтесь. Посмотрим, что из этого выйдет.

— Да я даже не знаю, как начать…

— Да с самого больного и начинайте. Она вас что, мало любила?

— Почему? Наоборот… По-моему, слишком любила… Слишком опекала, слишком заботилась, до полной трагической самоотдачи… Наверное, в этом вся закавыка и есть, что именно до трагической. Она, как бы это сказать… Вся в меня ушла. Она во мне была. А меня самой не было. Понимаете?

— Что ж, понимаю. Бывает. Вообще-то тяжелый случай.

— Да, да! Кажется, в психологии это материнским поглощением называется… Когда мать полностью посвящает себя ребенку, живет его жизнью, как будто свою вторую жизнь проживает! А у ребенка ничего своего не остается… Ничего личного, даже глубоко спрятанного… Мне иногда кажется, что тогда, в детстве, она у меня волю отобрала.

— Ну, допустим, вы совсем не производите впечатления безвольной женщины…

— Да нет, это не то! Я же о другой воле говорю! О смелости выбирать, о свободе полета! О воле к счастью, к настоящему счастью… О любви, наконец. А человек с отобранной волей не может любить… Просто не умеет… Зато может лихо насобачиться к этой жизни приспосабливаться, строить свою жизнь по кирпичику — там тяпнет один, в другом месте — еще один… Как хитрая обезьянка шустрыми лапками. Глядишь — маломальский домик построен. Крыша не течет, да только счастья в нем нет. Да и это еще, знаете, полбеды! Вот когда в этот домик еще и мама приезжает, тут уж совсем… Хоть веревку намыливай…

— Понятно. Значит, вы всю свою жизнь посвятили бегству от мамы, я правильно понял? Вы убегаете, а она вас преследует. Вы снова убегаете, а она — тут как тут.

— Да. Получается, так. Именно спасаюсь бегством.

— А остановиться не пробовали, чтобы просто в глаза ей посмотреть?

— Ну, знаете… Это говорить легко…

— А вы попробуйте. Поверьте, ничего страшного вы там не увидите. Надо просто перевести дыхание и подойти совсем близко. В конце концов, высказать свои болевые ощущения…

— Высказать?! Да вы что? Я даже представляю себе эту картину… Это же слезы, дрожание губ, жалкий, несчастный, скорбно обвиняющий взгляд… Нет, только не это! Что вы! Да никаких слов она не услышит, ей не это от меня нужно!

— Ну да. Сначала, конечно, именно так и будет. Есть особая порода людей — этакие железобетонные отрицатели. Не в том смысле, что они по натуре жестокие, нет… Чаще всего наоборот, их железобетон и есть — слезы да обвинение. А что — мощнейшее оружие, между прочим… Стыд перед слезой близкого может любого человека как личность уничтожить. А плачущий — он же только себя слышит, руководствуется только своей энергетикой. В своей одежке ведь всегда хорошо, уютнее себя чувствуешь…

— Да, да… Именно так. Все правильно вы говорите…

— А вот не надо со мной соглашаться с такой горестной безысходностью! Бороться с железобетоном нужно, понимаете? Пробивать его!

— Как?! Как пробивать?

— Ну, это уж ваше дело — как. Ваша мама, вам и решать. Ищите пути перевести ваше общение в нормальные человеческие эмоции… Ну, я не знаю… Надо разговаривать, надо ссориться, надо кричать в конце концов! А бежать — это совсем не выход… Это усугубление, если хотите…

— Пусть. Зато так легче.

— Кому легче? Вам? Ей?

— Ей — не знаю. А мне легче.

— А представьте себе на минутку, что ей еще тяжелее, чем вам… Скорее всего, она даже не понимает, что происходит. И ей никто проблемы не объяснил… А кто ей про это расскажет, если не вы, ее дочь?

— Да не поймет она, не поймет!

— Поймет. Потому что ей страшно, очень страшно. Это действительно страшно, когда дети твоим обществом тяготятся. Это, в конце концов, невыносимо — не быть матерью, когда желаешь быть матерью.

— Да. Это я как раз понимаю…

— Ну вот видите. Быть матерью само по себе трудно. А не быть матерью — страшно.

— Да, да…

— Но самое удивительное, что середина всего этого — и есть мать. Когда не трудно и не страшно. Когда просто — есть.

— А если так не получается? Хоть тресни, но не выходит?

— Это вы о ком сейчас? О себе или о своей маме?

— Я? Я о маме, конечно… — вдруг смутилась она, опустив глаза в чашку. — Да, вы правы, наверное… Может, я и попытаюсь… Я попробую…

— Конечно, попробуйте. Дети вообще по природе обязаны быть умнее, мудрее своих родителей. Да, объяснить трудно. Да, сразу не поймет. Мы все так устроены, что все самое плохое, как нам кажется, не умеем в себя принять. А ведь, по сути, — для того и живем… Чтобы плохое аккумулировать в хорошее… Вот скажите — вы хорошо понимаете своих детей?

— Ну, это отдельный разговор…

— Да я думаю, тот же самый. Ведь так?

— Я… Я не хочу об этом говорить, Иван.

— Да можете и не говорить, и без того все понятно. Вы бежите, и дети ваши бегут… Все вполне закономерно, Анна. Просто кому-то надо взять и остановить это всеобщее бегство. Именно вам и надо остановить.

— Как?! Как остановить?

— Да все в ваших силах, Аня. Просто нужно вернуться в изначальную точку — к маме. Нужно повернуться к проблеме лицом, перестать от нее бежать запыхавшись. Иначе может быть поздно, слишком поздно…

— Не знаю… Может, и впрямь уже поздно… Может, и не успею…

Сглотнула вмиг образовавшийся слезный ком, отвернулась к окну. Как хорошо, что он не стал спрашивать, отчего она может и не успеть. Наверное, почувствовал — не надо спрашивать. Вдохнула в себя с силой воздух, потянула шею, вздернула вверх подбородок…

А он все молчал. Глядел на нее внимательно и молчал. Потом, когда молчание совсем уж набухло тягостной никчемной паузой, вдруг произнес:

— А у вас очень красивый профиль, Анна. Классический образец, а не профиль. Вам кто-нибудь говорил об этом?

— Да, конечно… Конечно, особенно в молодости. Говорили, что у меня профиль Нефертити.

— Ух ты! Эка вы замахнулись…

— Это не я замахнулась! Это мне другие так говорили! — сердито развернулась она к нему лицом. — И вообще… Ваша ирония вообще не к месту! Я ж не просила комплиментов, вы сами…

— А вы знаете, недавно одна британская исследовательница обнаружила, что, оказывается, древний скульптор, который лепил Нефертити, просто ей польстил… Сначала создал ее лицо таким, каким оно было, ничего не приукрашивая, а потом все переделал. Видать, она рассердилась, когда себя увидела, и заставила его сделать пластику.

— Ну уж… Сочиняете, что ли?

— Да совершенно точно! Просто в те годы, когда археологи ее в Египте откопали, не было специальных технологий, вот и прослыла царица эталоном женской красоты. А недавно ее всякими лучами просветили… И что на самом деле оказалось? У Нефертити нос был картошкой, с горбинкой и загнут к губе. Представляете, что за носяра бедной фараонше достался? А еще полно морщин на лице, и глаза обыкновенные, и уголки губ вниз опущены… В общем, мастер перестарался с фотошопом посредством обыкновенной штукатурки… А мы теперь, пожалте, любуемся!

— Иван! Вы это все придумали, да? Ну, сознайтесь, только сейчас придумали?

— Ничуть… А чего вы так бурно и горестно среагировали? Правда, она всегда такая, Анна. Неказистая, грубая и обидная. Потому и не нравится никому. Обман всегда слаще правды. Видите, даже в те древние времена так было.

Она вдруг обиделась. Смешно сказать — именно за правду о Нефертити и обиделась. Будто он это про нее сейчас рассказал — с носом картошкой, с морщинами, с опущенными уголками губ… И вообще, что он себе позволяет, расселся тут, психолог доморощенный!

— Вы, наверное, считаете себя умнее других, Иван? Имеете право поучать, наставлять, советовать? Да кто вы такой? Я разве просила проводить со мной душеспасительную беседу?

— Нет, не просили. Это я сам, можно сказать, инициативу проявил. Не могу смотреть на трагедию человеческого надлома, так и тянет из нее за шиворот вытащить.

— Хобби у вас такое, да?

— Ну, можно сказать… Да вы не обижайтесь, Аня. Ничего особенного в моих посылах к вам нет. Просто помочь хочу. Нормальное человеческое чувство.

— Ага. Это называется — чужую беду руками разведу.

— Нет уж. Разводить свою беду вы сами будете, тут я вам не помощник. Зато теперь сможете к ней хоть как-то подступиться, ведь правда?

И полоснул своими острыми глазищами, и опять как бритвой внутри порезал. Потом отодвинул от себя чашку с кофе, нахмурил брови, кинул быстрый взгляд на запястье с часами.

— Идите, Иван. Вы торопитесь, я смотрю.

— Да. У меня работа срочная, статью надо сдать… Целый день за компьютером просидеть придется, еще и вечер захватить. А вы сегодня в кафе петь будете?

— Буду. Вы еще вчера у меня спрашивали.

— Да, конечно. Тогда давайте так поступим… Я вас после кафе встречу и домой провожу, идет?

— Ну, это совсем необязательно. И вообще… Зачем вы со мной возитесь?

— А вот вечером и расскажу — зачем… Спасибо за кофе, за гренки, все было замечательно! Не провожайте, я сам дверь за собой захлопну… До вечера, Анна!

Ушел, оставив после себя легкий запах мужского парфюма. Она лишь пожала плечами — странный человек… И вообще — что это было? То ли ей нахамили сейчас, то ли и впрямь пытались помочь? Нет, правда, странно. Бежит по утреннему холодному городу мужчина по имени Иван, чтобы провести с малознакомой женщиной душеспасительную беседу… Делать, что ль, ему больше нечего? Интересно, кто он, чем занимается? Нужно было спросить… Хотя какая разница. Можно и без любопытных вопросов обойтись. Пройдет неделя, она исчезнет из его поля зрения… Сколько дней-то осталось? Сегодня уже среда… Стало быть, четыре с половиной…

Так, нельзя сидеть сиднем. Время бежит, вот и утро уже прошло. Надо бы в супермаркет наведаться, холодильник совсем пустой. И на ужин Антошке что-то сварганить… А между делом переосмыслить, пережевать постулаты из той самой душеспасительной беседы. Как он сказал — развернуться в обратную сторону, пойти к истокам греха…

Переодеваясь в спальне, чтобы выйти в супермаркет, глянула на папирус с профилем Нефертити, висящий на стене в рамочке. Эх ты, красавица, я ж так гордилась… И шею так же старалась тянуть, и подбородок держать… А ты, вон, с носом картошкой. Да, нужно, кстати, картошки купить, не забыть…

Так и протекло время до вечера — в хлопотах по хозяйству. В сторону переосмысления и душеспасения мысли почему-то не двигались. Как только представляла себе мамино лицо, останавливались на полдороге, сбивались в хаос. Да, Иван прав, надо себя заставить, надо… Но не заставлялось почему-то, хоть убей! Трудно это. Так же трудно, как остановить идущий на полной скорости поезд. Слишком уж громко скрежещут тормоза, и вообще… Страшно сойти с рельсов. И страшно думать в другую сторону. Наоборот, тянет уголька привычных обид в топку подбросить, чтобы летел поезд дальше. Только вопрос — куда…

Даже в кафе, когда вышла на сцену и уселась на ступеньки, не получилось настроиться на романтический лад. Нет, пела, конечно, с удовольствием, но в зал почти не смотрела. То есть будто сама с собой разговаривала, и голос звучал тихо-тревожно и немного с надрывом. А когда запела алябьевскую «Нищую», даже чуть не расплакалась…

Какими пышными хвалами

Кадил ей круг ее гостей…

Нет, вовсе она не соотносила свою жизнь с этими строками. Просто под настроение пришлись. Видно, и посетителям кафе понравились — так дружно захлопали, когда улетели в маленький зал последние трагические аккорды:

Она все в жизни потеряла!..

Хорошо, что Ивана в кафе нет. А то бы, наверное, посмеялся над ее слезливой сентиментальностью. Сказал бы — себя жалеете, Анна… Вместо того, чтобы в изначальную точку греха двигаться — себя жалеете… И был бы прав. Жалость к себе — тот же уголек в топку бегущего на всей скорости поезда. Да, легко это все понимать, но так нелегко потянуть на себя рычаг тормоза!

Он встретил ее после кафе, как и обещал. Правда, припоздал немного. Вышла на крыльцо, а его нет… Даже растерялась поначалу. И, что греха таить, огорчилась. Стояла, оглядывалась, переминалась с ноги на ногу, как неприкаянная барышня, пока в свете фонаря не нарисовался знакомый силуэт.