Все, пять часов. Пусть срочные бумаги несделанными остаются, надо бежать. Хорошо, хоть у Остапенко отпрашиваться не пришлось, и впрямь забыла, что пятница — короткий день.

Кушетка у кабинета Козлова Г.Г. оказалась пустой. Никого. Постучала в дверь, заглянула…

— Да, заходите! — поднял он от бумаг сосредоточенное лицо. — Присаживайтесь, я сейчас… Вы ведь у нас Лесникова, да?

— Да. Я Лесникова. Анна Васильевна.

— Так, Лесникова, значит… Погодите…

Он шустро принялся перебирать серые плотные конверты, кучкой устроившиеся на углу стола. Вытянул один, глянул в его нутро, хмыкнул озадаченно, побарабанил пальцами по столу. Потом снова потянулся руками к конвертам, вытянул еще один, близоруко поднес к глазам.

— А, вот… Вот ваши результаты обследования, Анна Васильевна, я их уже смотрел… Ну что ж, Анна Васильевна…

Потер маленькие ручки одну об другую, издав сухой неприятный звук. Почему-то у нее от этого звука мороз по коже пошел и задрожало внутри лихорадкою, подкатило к горлу нервным спазмом.

— Ну? И как? Нормальные у меня результаты?

Странно, а голос получился бодреньким, даже слегка насмешливым. Но как будто это и не ее голос был, а чужой, на пару тонов выше.

— Нет, Анна Васильевна. Я вам прямо скажу — плохие у вас результаты. И даже больше того — очень плохие. Я сейчас вам направление в тридцать четвертую больницу выпишу…

— Погодите, погодите! Что значит — очень плохие? Вы можете мне как-то по-человечески… Я же не понимаю ничего…

— Вам в больнице все объяснят, Анна Васильевна.

— А вы? Вы что, не можете?

— Я… Ну, в общем… Понимаете, по одной только маммографии нельзя сказать определенно… Дополнительное обследование требуется. В больнице вам его и проведут. Значит, вы прямо в понедельник по направлению…

— В какой понедельник? Уже в следующий, что ли? Вот этот, который будет? Через два дня?

— Ну да… А что? Чем быстрее, тем лучше. Со сроками лучше не затягивать, Анна Васильевна.

Сказал — и шмыгнул глазенками куда-то в сторону. Потом вверх посмотрел, на плафон, затем опять на нее.

Сглотнула нервно, пропихивая внутрь липкий страшок-раздражение. Почувствовала, как вместе с длинным вдохом зреет внутри ярость — так бы и прихлопнула этого мямлю с его бегающими глазками! Не врач, а записная кокетка — глазками он, смотри-ка, в угол — вверх — на предмет! Нет уж, дорогой, ты мне сейчас все, как есть, скажешь, не надо мне тут…

— Простите, доктор… Как вас по имени-отчеству?

— Геннадий Григорьевич… — услужливо согнул он шею в кивке.

— Ага. Очень приятно. Так вот, Геннадий Григорьевич… Или вы мне прямо сейчас все обстоятельно про мою проблему разъясняете, или я немедленно отправляюсь к главврачу.

— А зачем к главврачу-то?

— Да жаловаться на вас, зачем!

— А… Ну, это можно, конечно… Только его все равно сейчас нет, он на конференцию в другой город уехал. Да вы успокойтесь, Анна Васильевна…

— Да я-то, между прочим, спокойна! Я всегда спокойна! А сейчас так вообще спокойна, как никогда! — плюхалась она в собственном невыносимом волнении, пытаясь через ярость выплыть хоть на какую-то твердь. — А вы думали, я сейчас платочек из рукава достану и слезьми затрясусь, да?

Боже, что она несет… Пора остановиться, пока не поздно. Пока вихрь слепой ярости не погнал ее прочь из этого жуткого кабинета…

Так. Вдохнула, выдохнула, собралась. Похоже, она его напугала, Козлова-то. Как его… Геннадия Григорьевича. Сидит, голову в плечи втянул, ушки прижал, как мышонок. Надо и впрямь успокоиться, глянуть смело правде в лицо. Какая бы она ни была, эта правда.

— Хотите воды, Анна Васильевна?

Развернулся на крутящемся стуле, подъехал к подоконнику, налил из чайника полстакана, оглянулся на нее испуганно. Чего ж ты трусишь так, молодой специалист… Думаешь, я эту воду в лицо тебе плесну, что ли?

— Да, буду, давайте.

Вяло протянула руку, приняла стакан, глотнула воды. Противная, теплая. Поморщилась, осторожно поставила стакан перед собой, оплела его пальцами. И заговорила уже спокойнее, даже с оттенком дружелюбного панибратства.

— Послушайте, Геннадий Григорьевич… Вы извините меня, ради бога, за такую реакцию. Но сами посудите — даете направление в такую больницу и не говорите ничего… Я же знаю, что это за больница — тридцать четвертая. И знаю, каких больных туда направляют. Недавно мы всем департаментом замечательную сотрудницу хоронили — как раз оттуда и забирали… Не бойтесь сказать мне правду, Геннадий Григорьевич.

— Вам в больнице все скажут, Анна Васильевна… Нужно еще ряд исследований провести, чтобы…

— Так. Знаете, мы вот что с вами сделаем. Мы начнем наш диалог сначала. Вы сказали, что вам принесли заключение маммологического обследования и что результат плохой. И даже очень плохой. Ведь так?

— Ну… В общем…

— Так чего вы резину тянете? Жалеете бедную кошку и отрезаете по кусочку от ее хвоста? Я понимаю, что у вас еще опыта нет, но поверьте — нельзя же так! Это по меньшей мере непрофессионально, Геннадий Григорьевич!

Он вдруг вспыхнул, дернулся в своем креслице, нервно переложил ногу на ногу, глянул на нее затравленно. Где-то по краешку сознания горьким пунктиром скользнула усмешка — не надо было тебе, парень, в медицинский идти, экий ты ранимо впечатлительный…

— Так что у меня, Геннадий Григорьевич? Вы можете мне четко и внятно сказать?

— Ну, в общем… Да, могу…

— Так и говорите!

— Су… Судя по всему, у вас уже запущенная форма заболевания… Я думаю, ближе к третьей стадии… Но в больнице проведут еще…

— Да ладно, слышала я про больницу! — резко оборвала она его, с силой сжимая пальцами тонкий стакан. В какую-то секунду очень захотелось, чтоб он сломался в ее пальцах, чтоб осколки жадно впились в ладонь и чтобы кровь брызнула ярким фонтаном — живая, алая, теплая. С самого начала этого разговора ей казалось, что сердце гоняет по организму не кровь, а холодную ядовитую субстанцию, похожую на серную кислоту…

— Это что же, Геннадий Григорьевич… Я умираю, что ли?

— Нет, Анна Васильевна, нет… — совсем по-детски замотал он головой, чуть выпучив глаза. — Конечно, состояние критическое, но специалисты в больнице сделают все возможное… Там очень хорошие специалисты, Анна Васильевна!

— А все возможное — это что? Операция, что ли?

— Ну, в каком-то смысле… Я думаю, в вашем случае все-таки не обойтись без радикальной мастэктомии…

— Я не понимаю… Что это — маст… экто…

— Это ампутация, Анна Васильевна.

— Что?!

— Да. Ампутация груди. Да вы не пугайтесь — потом вам сделают восстановительную операцию! Может, через год… Как пройдете курс химиотерапии… А может, после курса гормонального лечения… Главное — нельзя больше затягивать по времени, понимаете? Вот, возьмите, пожалуйста, направление… Я тут все написал…

Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками — она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами — голова-плечи — узкая куриная грудка… Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями — плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца — тяжелая льдина. Вместо брюшины — корка твердого льда, и не вздохнуть…

Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль — а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию… Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько… можно было. Зато бы — жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла… Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала…

— Скажите, Геннадий Григорьевич… А можно… я подумаю? — спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.

Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:

— О чем подумаете, Анна Васильевна?

— Ну… Я же имею право… Решать.

— Что — решать?

— Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось… Ведь имею?

— Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна… Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации…

— Да, вы говорили уже. И тем не менее.

— Глупо, Анна Васильевна!

— Знаю, что глупо! Но все равно — у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.

— Нет…

— Да!

— Ну хорошо, давайте — неделю… Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается…

— Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне… Мне принять надо… Или не принять… Я сама решу.

— Скажите, а… Родные и близкие рядом с вами есть?

— Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич… Я приду ровно через две недели… — уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.

— Через неделю! Лучше через неде…

Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.

Выскочила на улицу — дождь… Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо — холодным дождем по лицу… Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности — опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где — дождь, а где — слезы…

Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» — два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет — организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила — литровую… Потом вдарило по мозгам — сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь — как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже…

А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела — по привычке…

— Мам, ты уже все?

Антон поскребся в дверь ванной — было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.

— Сейчас… Минуту еще. Подождешь, не описаешься.

— Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!

Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.

— Тебе омлет сделать или глазунью? — спросила громко, направляясь в сторону кухни.

— Да мне все равно… — расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.

Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то — глаза бы не видели… Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь… Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась… Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.

Так… Посуду — потом. А сейчас — кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да — и яичницу…

Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.

— Садись, завтракай… Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.

— Да я не успел, мам…

— А чем, интересно, так занят был?

— Гулял…

— Ну, понятно. И во сколько домой пришел?

— В двенадцать.

— Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?

— Нет, не зажигали.

— Да? А отчего так?

— Материальные трудности, мам. Денег нет.

— Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?

— Да ничего я такого… Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.

— Как я ставлю вопрос?

— Да ладно, мам… Все, закрыли тему.

— Антон! Ты как с матерью разговариваешь?

— А как я разговариваю?!