Однако она была совершенно не похожа на монахиню. Наоборот, было что-то от ангела Боттичелли в чертах ее лица и золотистых прядях, выпавших из прически ей на щеки. Или если не ангела, то от его картины «Весна», женской сущности весны. Пораженный, Рене оборвал свои мысли. Обычно он не склонен к таким сентиментальным фантазиям. Должно быть, он потерял больше крови, чем предполагал. Тем не менее, он достаточно пришел в себя, чтобы понять, что сидевшая возле него женщина была необычной.

В женщинах Луизианы иногда нелегко было разобраться. Большинство придерживались принятых правил поведения, но время от времени появлялись и такие, что осмеливались претендовать на независимость. Это происходило из-за того, что женщин было мало, и, поскольку их не хватало, те, что были доступны, ценились высоко. Так как мужчины ради удовлетворения своих желаний готовы были бы простить что угодно, приличия упали до предела. Лучше было соблюдать осторожность.

Он подождал, пока бульон кончился, и она собралась встать. Тихим голосом он спросил:

— Кто вы?

Сирен чувствовала, что он изучает ее, и что щеки ее вспыхнули жарким румянцем. Она назвала свое полное имя, нагнулась стереть каплю бульона у него с груди и только потом встретилась с ним взглядом.

Он долго смотрел на нее с бесстрастным лицом. Наконец опустил глаза, и у него вырвался тихий звук, то ли смех, то ли вздох:

— Мадемуазель Нольте, разумеется, — прошептал он, — кто же еще?

Двое суток из раны Рене сочились кровь и гной, и в это время казалось опасным тревожить его. На третий день Сирен стала сомневаться, не будет ли ему удобнее в его собственной квартире, чем на жестком ложе у нее под гамаком. Конечно, ей самой было бы гораздо лучше, если бы он ушел, она бы снова стала хозяйкой. В своей комнате, и ей бы не приходилось соблюдать осторожность, чтобы не будить ею, ложась спать или одеваясь по утрам.

Нельзя сказать, что он причинял много беспокойства. Из-за высокой температуры он почти все время спал, просыпался лишь для того, чтобы поесть тушеного мяса и рыбы, которые она готовила для всех. Гастон мыл его и обслуживал его более интимные потребности в качестве дополнительного наказания за то, что отлучился со своего поста. И все-таки само присутствие Лемонье держало всех в постоянном напряжении. Он мог слышать каждое произнесенное слово, если бы потрудился прислушиваться, и, поскольку Пьер настоял, чтобы занавеска, отделявшая пристройку, была все время поднята с одной стороны, мало что можно было утаить от его взгляда. Сирен не удивилась, когда утром на четвертый день Пьер позвал ее сойти на берег.

— До каких пор он будет торчать у нас? Разве больше некому озаботиться нем, ему некуда пойти?

При ярком свете зимнего дня на его обветренном лице обозначились морщины, которых она прежде не замечала. А в глубине голубых глаз застыла тень былой скорби — она видела ее и прежде, но никогда не осмеливалась спросить о ее причине.

— Я не знаю, господин Пьер, — ответила она, обращаясь к нему так, как он сам предложил ей называть себя, когда она впервые появилась у них. — Я могу спросить.

Он пыхнул тростниковой трубкой.

— Мне не жалко места, но это должно же когда-нибудь кончиться.

— Многим из тех, кто приезжает в колонию, некому помочь, когда они больны.

— Для этого существует больница сестер-урсулинок.

В его голосе звучали настойчивость и суровость, заставившие Сирен внимательно посмотреть ему в лицо.

— Чего вы опасаетесь? Вы думаете, те, кто пытался убить его, могут прийти за ним сюда?

— Я думаю, ему следует находиться среди своих и подальше от тебя, милая.

Это выражение привязанности в сочетании все с тем же настойчивым предостережением убеждало. Сирен фыркнула.

— Вы просто помешались на этом.

— И не без оснований.

— Не понимаю!

— Взгляни в зеркало.

Она с улыбкой покачала головой.

— Бедный господин Пьер! Что за судьба — взвалить на себя заботы о чужой дочери, которую подкинули в ваш дом, словно кукушонка.

Его глаза потемнели, он обнял ее за плечи.

— Никакой ты не кукушонок. Кто это сказал? Гастон?

— Незачем говорить, я и так чувствую.

— Не надо. Заботиться о тебе для меня радость.

— Я дал слово твоей матери.

Значит, вот как это было. Ее мать, которая слегла не только из-за лихорадки, подхваченной на корабле, но и от позора, что муж ее попал в ссылку, умерла на руках у Пьера, а отец Сирен в это время где-то бурной попойкой отмечал их благополучное прибытие в колонию.

Сирен никогда толком не понимала, как случилось, что ее отца отправили в Луизиану, но она знала, что только влияние родственников матери спасло его от долговой тюрьмы. Она прекрасно помнила скандалы по поводу того, отправляться ли им с матерью в Новый Свет вместе с ним. Дедушка Сирен, купец, сколотивший свое состояние на торговле мехами в Новой Франции и на склоне лет оставивший ее, вернувшись в Гавр, хотел, чтобы дочь бросила мужа, — пусть плывет один. Тяготы жизни в этой суровой стране свели в могилу его жену, говорил он; он не мог вынести мысль, что его дочь отправится туда, чтобы испытывать такие же лишения, когда он считал, что она наконец-то убережется от них во Франции. Но мать Сирен была непоколебима, она ни за что не позволила бы мужу отправиться в ссылку без своей поддержки. Она давно сделала свой выбор, говорила она, и не отречется от него теперь. Это решение обошлось им дорого — от них отреклись.

Сирен посмотрела на человека, который за прошедшие три года был для нее отцом в гораздо большей мере, чем ее собственный.

— Вы должны хотя бы иногда позволять мне поступать по-своему.

— Здесь у тебя нет такой возможности.

— Я знаю, в колонии существуют только шлюхи, жены и монахини. Я не гожусь, как вы говорите, ни в первые, ни в последние, но ведь вы не подпускаете ко мне мужчин, чтобы я могла стать женой.

— Нет человека, который стоил бы этого.

Аргумент был знакомый. Она вздохнула и, не ответив, отвернулась. Она могла бы сбежать от Бретонов когда угодно, по-настоящему ее не привязывало к ним ничего, кроме долга и, наверное, любви. Но что ее ждало? Она могла бы вступить в связь с каким-нибудь офицером, стать его любовницей, в городе многие женщины так жили. Нет, даже если бы это не было противно ей самой, она бы все равно не смогла. Бретоны разочаровались бы в ней, она не могла так обойтись с ними, ведь у нее не было другой семьи, кроме них.

— А этот Лемонье тем более не стоит, — сурово продолжал Пьер.

Сирен устало пожала плечами.

— Поскольку я сомневаюсь, что он вообще когда-нибудь обратит на меня внимание, вам нечего беспокоиться.

— Внимание-то он обратит, но не более того пока я жив.

— Вы невыносимы!

— Я знаю мужчин, а ты нет, милая. Теперь пойди и спроси Лемонье, когда он нас оставит.

Рене не спал, когда Сирен вернулась в каюту. Увидев, что он лежит, опираясь на изголовье, и глядит, как она входит, она подумала, мог ли он слышать ее разговор с Пьером Маловероятно, но все же под его взглядом она ощутила неловкость. Она искала предлог, чтобы завести разговор о том, что ей велели, но ничего не приходило в голову. Отойдя к кухонному столу, она вернулась к занятию, которое прервал Пьер, и продолжала крошить хлеб для пудинга.

— Как вы себя чувствуете? спросила она, когда стало уже невозможным хранить молчание.

— Лучше. Я пытаюсь вспоминать. Кажется, это вы меня вытащили из реки?

Он говорил тихо, но достаточно отчетливо и внятно. Впервые он произнес что-то, кроме самых простых и необходимых просьб. Он действительно поправлялся Торжествующая, и радостная улыбка появилась у нее на губах, и она бросила на него быстрый взгляд, прежде чем ответить.

— Лучше сказать выволокла.

— Я бы не сказал, что вы на это способны. Вы не такая крупная женщина.

— Я сильнее, чем кажусь, но боюсь, синяков у вас, наверное, прибавилось.

— Какое это имеет значение в сравнении с тем, что вы сделали для меня? Только странно — до макушки не дотронуться, болит, чуть ли не больше, чем дыра в спине.

Он пробежал пальцами по волосам, сморщившись от боли.

Сирен помедлила и сказала напряженным голосом.

— Боюсь, и это моя вина. Не так легко было найти, за что ухватиться.

Замешательство исчезло с его лица.

— Тогда, пожалуйста, забудьте мои жалобы. Давно уже я никому не был так обязан. Мне трудно найти слова, чтобы поблагодарить вас.

Они смутилась, непонятно почему. Приняв беспечный вид, она высыпала хлебные крошки в кастрюлю, взяла несколько яиц и начала разбивать их одно за другим.

— Не нужно об этом беспокоиться. Я это сделала из-за вашего камзола.

— Моего камзола? — Он был совершенно сбит с толку.

— Я заметила серебряные галуны. Я такими вещами не пользуюсь, но за камзол с таким украшением я могла бы выменять ткань на три новые рубашки — по одной Пьеру, Жану и Гастону — и еще воскресный корсаж себе, а может быть, даже и пару настоящих туфель.

В его глазах медленно засветилась улыбка, пробиваясь серебристым сиянием сквозь серый цвет, словно солнце из-за тучи. С тихим восхищенным смехом он повторил:

— Ради моего камзола.

— Понимаете, я думала, вы были мертвы.

— Да, кажется, понимаю. Я ценю вашу услугу гораздо выше, уверяю вас, но камзол — ваш.

Она подняла на него широко раскрытые глаза.

— О нет, я не могу теперь взять его.

— Почему же?

— Это было бы несправедливо.

— Я дарю его вам в знак благодарности, и вместе с ним все, что вам могло бы на мне понравиться. Хотя было бы чудесно, если бы вы мне оставили брюки.

Он поддразнивал ее. Она снова занялась своим делом, поджав губы.

— Думаю, уж это я могу оставить вам.

— При одном условии.

Она оторвалась от стола.

— Да?

— Вы не должны никому рассказывать, почему помогли мне. Это был бы слишком тяжелый удар для моего самолюбия.

Нетрудно было понять, почему его так любили женщины. Не только потому, что он был высок и красив, а в его низком голосе звучали ласкающие нотки, проникая, кажется, в самую душу. И не только из-за его манеры держаться — хотя, если даже сейчас, когда он лежал с раной в боку, в рубашке и брюках, помятых в тех местах, где она пыталась отмыть кровь, укрытый медвежьей шкурой, побитой молью, он был неотразим, каким же ослепительным он должен был быть здоровый, облаченный в парчу и тонкое полотно. Его улыбка была сердечной, внимание тревожаще пристальным, а в глазах светился огонек понимания, способный легко вскружить женскую головку, но было и еще кое-что. Он обладал бесценным достоинством: умением отнестись к себе с чувством юмора.

Сирен окинула взглядом неказистую каюту, бревенчатые стены с единственным закрытым ставнями окошком; очаг из грязной штукатурки, балки под крышей, увешанные копчеными окороками, связками чеснока, лука и перца и пучками сухих трав; крюки для гамаков, в которых предпочитали спать Бретоны, — привычка, сохранившаяся со времен плавания на разных судах. Временное пристанище, спасенное Пьером и Жаном после того, как оно сослужило свою службу, доставив свиней и крупный скот в них по реке из Иллинойса. Это был дом людей без корней, людей, которые не желали связываться с землей и надрываться, обрабатывая ее. Сирен пыталась представить, что должен думать об этом Лемонье, который, наверное, повидал прекрасно обставленные городские дома и замки. Но это, конечно, не имело никакого значения.

Сирен вытерла выпачканные яйцом пальцы о передник и склонила голову.

— Я не могу обещать, что не скажу, — произнесла она.

— Но почему же?

— Это не в моих интересах.

В его лице появилась настороженность и тут же исчезла.

— А я начинаю опасаться за свои.

— И правильно делаете. Только представьте, сколько я смогу накупить корсажей, если потребую с вас плату за мое молчание?

Он смотрел на нее, и его добродушное выражение медленно уступало место холодной безжалостности. Перемена была поразительной. Наблюдая за ней, Сирен ощутила нараставший гнев. Его чувство юмора не было столь широким, как она воображала. Она взяла маленький кувшин с диким медом и вылила половину его содержимого в смесь яиц и хлеба, потом со стуком поставила кувшин обратно и заговорила.

— Нечего смотреть так, будто вы собираетесь защищать свой кошелек. Это была всего лишь шутка; я бы не опустилась до шантажа.

Он лежал, не спуская с нее глаз. И что же вас удерживает? Я думаю, вы кое-что слыхали о принципах.

— Принципы, — произнес он неторопливо — женщины, которая служит трем мужчинам?

Она подхватила кастрюлю с хлебом, яйцами и медом и уже отвела руку назад, готовясь швырнуть, но вовремя вспомнила, что он ранен. Снова поставив кастрюлю на стол и глубоко вдохнув, она одарила его самой очаровательной улыбкой.