Тетушка принуждена была согласиться.

— Ну что ж! — изрекла она, оценивающим взором оглядев Машеньку. — Elle est souple… elle est bien attray — ante [52]!.. Можно подумать, что она наилучшим образом воспитана во Франции. — В устах графини Евлалии это была наивысшая похвала! — Счастье от нее не уйдет! — И она так властно стиснула кулак, будто это самое счастье находилось у нее на службе и трепетало ее подобно горничной девушке Николь (она была француженка) и прочей челяди.

Елизавета и Маша теперь всецело зависели от расположенности к ним старой графини Строиловой. Начать с того, что поселились провинциалки у нее в премилом особняке близ Адмиралтейской площади. Там было гостям вполне удобно, ежели не обращать внимания на две причуды обихода графини Евлалии: в зимнем саду содержалось столько разных птиц — попугаев, скворцов, канареек, — что за криком их невозможно было иногда слышать друг друга; и даже если двери сада были все время закрыты, птичьи голоса все же разносились по дому, который вдобавок весь пропах «амбровыми яблоками»: графиня испытывала панический страх перед чумою, а эти «яблоки» считались наилучшим средством от эпидемических болезней.

В остальном же все было замечательно: дом обставлен на французский манер, ибо тетушка полжизни провела во Франции, была принята там в самом высшем обществе, о королеве Марии-Антуанетте отзывалась запросто! Да и в России графиня была везде принята и у себя всех принимала, нисколько не сомневаясь, что рано или поздно сделает удачную партию для племянницы, попавшей в беду. Нет, слова «рано или поздно» здесь не годилось. Рано, только рано! Счет шел даже не на дни, а на часы, ибо Машиной беременности исполнился уже месяц.

Нет слов, очи знатных женихов на нее были обращены благосклонно, — но, как заставить одного из них сделать предложение немедля? И сыграть свадьбу не позднее октября? И где найти такого идиота, слепого и глухого — ведь его жена родит гораздо раньше срока! Порою эта задача казалась Елизавете и Машеньке невыполнимой, однако графиня не теряла надежды.

Елизавета, которая не привыкла ни от кого зависеть и не признавала ситуаций безвыходных, уже нашла решение на самый крайний случай — ежели замысел графини Евлалии все же рухнет. Тогда она увезет дочь за границу, а воротясь, объявит родившегося ребенка своим — то есть братом или сестрою Маши и Алеши. Иногда, после особенно тяжелого дня на балу (светское, притворное веселье, когда на душе кошки скребут, еще более причиняло ей скорби, чем гореванье в одиночку), этот выход казался ей наилучшим, но она слишком много перестрадала в свое время, слишком много перечувствовала, чтобы не понимать, каким горем может обернуться для Маши невозможность признать впоследствии свое дитя. Это сейчас оно кажется ей нанавистным и нежеланным, а настанет время… Елизавета на собственном опыте убедилась, что такое время — самозабвенной любви к своему дитяти — для всякой женщины непременно настанет, потому и не хотела лишать дочь такого счастья и, вставая с восхождением солнца, долго молилась перед образами за удачу наступившего дня.


Снова заиграли менуэт, и какой-то мужчина склонился перед Машей, приглашая на танец.

Она безотчетно улыбнулась, присела, подала руку, досадуя на тетушку: зачем запропастилась? зачем не подает знак — тратить ли время на этого кавалера?

Под ее обнаженным локтем оказалось что-то мягкое, шелковисто-ворсистое. Маша повела глазами — рукав мундира… Ее пригласил какой-то военный, а она даже не заметила кто. Ничего, менуэт начинается in quarte, значит, предстоит меняться кавалерами, тогда она его и разглядит.

Ей почему-то не пришло в голову повернуться и посмотреть на него прямо сейчас. Мысли сделались какие-то вялые, неповоротливые. Маша вдруг поняла, что не может вспомнить, как танцевать менуэт in quarte, но продолжала медленно идти под руку со своим кавалером, будто обреченная. И с глазами творилось что-то непонятное. Зала то вытягивалась непомерно, и танцоры отодвигались куда-то далеко… словно на другую улицу, — а то съеживалась, будто коробочка, и все наваливались на Машу, начинали толкать ее, душить…

Она вдруг ощутила острый, как прикосновение, взгляд своего кавалера, посмотрела на него, узнала того самого полковника и попыталась справиться с нахлынувшей слабостью. Но уже не могла. Ноги подкашивались, голова кружилась, вкус во рту был свинцово-мятный. Даже пастилка не помогла! Все ее тело словно бы расплывалось, и Маша понимала, что вот-вот лишится чувств. Все-таки не миновать ей позора — обморока на балу… и тогда уж не скрыть ее тайны… и не поймать жениха, как того хочет тетушка. И все про все узнают!

Настало мгновенное просветление, но тотчас же сознание вновь заволокло туманом. Перед глазами уже понеслись бредовые, обморочные видения: Маше почудилось, будто ее кавалер, пристально поглядев на нее сбоку своими холодными светлыми глазами, вдруг точным, быстрым и незаметным движением сбил стоявший на высокой подставке канделябр; пламя охватило занавес, затейливо спускавшийся с потолка, и тонкая ткань тут же вспыхнула…

Как смешно! Какая-то парочка, скрывавшаяся вон в том укромном уголке, выпорхнула с воплями… причем декольте у дамы было какое-то перекошенное…

Несколько мгновений Маша неотрывно смотрела на жадный пламень, летевший вверх по занавеси, подобно алой птице. Слабость ее вмиг прошла, вернулась острота ощущений, и крики ужаса, раздавшиеся со всех концов залы, показались оглушительными, заглушили даже музыку. Впрочем, оркестр тотчас нестройно умолк.

«Боже мой! Надо бежать, спасаться!» Маша испуганно огляделась, высматривая в толпе тетушку, и тут ее глаза снова натолкнулись на холодноватый, пристальный взгляд. Легкая улыбка тронула губы полковника, и он, сдернув со стены пылающую занавесь, со сверхъестественным проворством и ловкостью погасил ее с помощью тяжелого гобелена, который сорвал так легко и небрежно, словно это тоже была тонкая кисея.

Пожар был моментально потушен. Слуги бежали с кувшинами и графинами со всех сторон, однако вода уже была ненадобна. Запах гари плыл по залу, лакеи бросились отворять окна: несколько дам от страха лишились чувств. «Ну, теперь и мне бы не страшно грохнуться, — подумала Маша с облегчением, — никто бы ничего и не понял!»

Однако именно сейчас она чувствовала себя превосходно! Легкость во всем теле была необычайная, безудержная веселость охватила душу. Ах, как жаль, что нельзя теперь же начать танцевать!..

Но тут, словно почуяв ее нетерпеливое желание, распорядитель бала подал знак на хоры, и оркестр вновь грянул менуэт, отгоняя все страхи.

— Vous permettez, mademoiselle [53]? — проговорил рядом звучный, уверенный голос, и Маша повернула голову.

Да, это он, опять он приглашал ее!.. Радостно улыбаясь, она доверчиво вложила свою ладонь в его, и какое-то мгновение они стояли, держась за руки.

— Ради Бога, скажите, — вдруг выпалила Маша, забыв о приличиях, — зачем вы это сделали, сударь?!

Ее тут же бросило в жар от своего faux pas [54]. Какая в самом деле наглость: обвинить человека в таком преступлении! Что он сейчас сделает? Назовет ее лгуньей? Отвернется с холодным презрением?.. Она почувствовала, что покраснело не только лицо ее, но и шея, и грудь во всей глубине нескромного декольте. Сдаваясь на милость победителя, Маша подняла робкие, подернутые слезою смущения глаза — да так и замерла, наткнувшись на мягкую улыбку:

— Простите меня pour la grande liberte [55], но не мог же я допустить, чтобы моя дама лишилась чувств на балу!

С этими словами полковник повлек ее в круг, но, видно, не судьба им была сегодня танцевать. Откуда ни возьмись, налетела графиня Евлалия, столь бледная от еще неизжитого ужаса, что истинный цвет ее лица оказался на сей раз даже белее пудры; нарумяненные щеки на фоне этой бледности казались как бы окровавленными: тетушка сильно румянилась по тогдашнему обычаю, потому что, не нарумянившись, приехать куда-нибудь значило бы выказать свое невежество. И вот сейчас это подобие призрака затормошило Машу, восклицая бессвязно:

— Это ужасно, дитя мое! А вы… вы наш спаситель!

Графиня так неожиданно надвинулась своей внушительной фигурой на спасителя-поджигателя, что отважный кавалер невольно отступил. И тут нарисованные тетушкины брови взлетели так высоко, что вовсе скрылись под волнами взбитых кудрей:

— Барон! Возможно ли?! И вы в Петербурге? Нет, это невероятно! Всего лишь месяц назад… в Тюильри… какое temps fortune [56]… — Она внезапно умолкла, словно поперхнулась этим воспоминанием, но тут же ее быстрые глаза оглядели пару, которая так и стояла, держась за руки, и улыбка величайшего удовольствия расплылась по лицу графини Евлалии.

— Дорогой Димитрий Васильевич, — проговорила она, — знакомы ли вы с моей племянницею? Mary… мой старинный друг, барон Димитрий Васильевич Корф!

Голос тетушки был теплым, мурлыкающим: этот человек, поняла Маша, оказался той самой дичью, которую они, как две терпеливые охотницы, выслеживали на балах уже другую неделю. Но имя знакомо, да, знакомо! Маша напрягла память: бригадир Корф! Это ведь он доблестно громил пугачевские полчища в оренбургских занесенных снегом степях, он участвовал во множестве кровопролитных сражений. В одном из боев Корф взял в плен Шелудякина, наставника и любимца самозванца. Пленник был предан жестокой пытке и при величайших истязаниях долгое время хранил упорное молчание; наконец, нестерпимая боль вынудила его признаться во всех преступлениях. Пугачев, любивший его как отца, подсылал несколько раз казаков к стенам Оренбурга с просьбою о возвращении Шелудякина. Посланные говорили, что «батюшка их» даст взамен пять тысяч своих людей. Осажденные отвечали, что они пленника не отдадут, а чтоб был приведен к ним в Оренбург сам Пугачев, за которого обещали выдать пятьсот рублей. Шелудякин через пять дней умер, раскаиваясь в своих злодействах. Между тем положение жителей Оренбурга становилось все затруднительнее по причине недостатка в съестных припасах, и бригадир Корф был принужден вынести голод и другие тяготы осады наравне с мирными жителями, иногда предпринимая весьма болезненные для мятежников вылазки. Сердце Маши преисполнилось еще большей благодарности! Пролепетав что-то, она улыбнулась барону и встретила ответную улыбку… Они втроем присели тут же, в сторонке. Тетушка и барон, улыбаясь, предавались воспоминаниям. Потом тетушка рассказала барону о Маше, об их родстве, о княгине Елизавете…

Маша с восторгом и благодарностью поглядывала на барона — сражавшийся с пугачевцами имел вдвойне, втройне право на ее расположение, к тому же его подвиг несколько минут назад!.. — несколько смущенная тем, что Дмитрий Васильевич не сводит с нее глаз, хотя вроде бы беседует с тетушкою.

И тут до нее долетел обрывок речи графини Евлалии: «Во Франции никогда не жаловали королей, слабых в любви!» И Маша поняла, что уши должны гореть у французского короля Людовика XVI: тетушкиной любимой темой было обсуждение его недостатков (при этом она слыла отъявленною монархисткою).

Не вслушиваясь более в их беседу, Маша украдкой любовалась твердыми чертами худощавого, точеного лица Димитрия Васильевича, его удлиненными глазами цвета глубокого льда, — при встрече с Машиным взором они заметно теплели. Мягко вьющиеся волосы Димитрия Васильевича не были убраны модными и смешными al aile pigeon, голубиными крылышками, а просто зачесаны назад и слегка припудрены, но Маша видела, что виски его крепко тронуты сединою. Весь его облик казался ей необыкновенно привлекательным. Ему никак не могло быть более тридцати пяти лет, но для Маши это был почти преклонный возраст, а потому она трепетала, сплетала ледяные пальцы, силясь сдержать волнение, но еще пуще выдавая его. Чтобы успокоиться, начала вспоминать, как дрогнули в улыбке эти твердые губы, как мягко, как ласково он проговорил: «Не мог же я допустить, чтобы моя дама лишилась чувств на балу!» Но вдруг холодок необъяснимого страха пробежал по ее спине при другом воспоминании — при воспоминании о том, что именно он сделал для ее спасения.

Глава VII

«КОРОЛЬ МАРК»

И вот уже позади пышное венчание в Александро-Невском соборе; и блестящий прием в доме барона, который он снимал в Санкт-Петербурге и где Елизавета сейчас поджидала дочь; и поздравление императрицы жениху — дипломатическому агенту русской миссии в Париже, кавалеру многих орденов, барону Димитрию Корфу и его невесте графине Марии Строиловой («Теперь баронесса Корф!» — Елизавета торопливо, благодарно перекрестилась). А что за платье было на Машеньке! Какой же она выглядела прелестной и невинной в этом платье! При взгляде на невесту не приходилось удивляться любви к ней Димитрия Васильевича — любви, вспыхнувшей так внезапно и воспламенившей его столь сильно, что он сделал предложение Машеньке на другой же день после знакомства — после головокружительно быстрого ухаживания, более напоминавшего штурм, — а через две недели, лишь только мало-мальски позволили приличия, повел ее под венец. Вдобавок Корфа ожидали неотложные дела в посольстве, и такая торопливость, показавшаяся бы неуместной во всякое другое время, теперь вполне устраивала и невесту, и ее матушку с тетушкой.