…Иногда рассказчик умолкал, и тогда на кухне надолго воцарялась тишина. Печь еще не погасла, и отблески пламени высвечивали в лицах то, что должно было скрыть молчание: и отвращение к жестокосердию, и восхищение им же, и давно лелеемую жажду отмщения, и жадность при мысли о том, что Пугачев все захваченные крепости, города и деревни отдавал своим людям в полное разграбление… В глазах же иных девиц пылала даже зависть к участи прекрасной вдовы, сумевшей хоть на месяц, но увлечь самозваного царя. То, что она жизнью своей и всех, кого любила, оплатила эту позорную «честь», как бы и не имело значения: каждая из девок не сомневалась, что смогла бы всецело овладеть сердцем крестьянского царя. Ведь удалось же это дочери яицкого казака Устинье, с которой Пугачев повенчался от живой жены Софьи, да еще приказывал, чтобы на выносах и эктениях [20] поминали Устинью Петровну как императрицу. Правда, сказывали, что три священника, при Пугачеве находившиеся, отказались за неимением Синодального [21] указа именовать Устинью императрицей, хотя и поминали самозванца как императора Петра III…

Все эти тайные и явные чаяния были Маше омерзительны, однако в тот вечер к ней пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Маша поняла, твердо усвоила: если одурманит народ сладкая сказка, он соленую, надежную быль сам в крови утопит! Народ — пустой мечтатель, для него настоящее — ничто в сравнении с будущим. И если один, отдельный человек согласится, что синица в руках — лучше, чем журавль в небе, и хорошо там, где нас нет, но дома все же лучше, то народ, толпа, желает только журавля — и туда, где нас нет.

Конечно, Маша была еще несмышлена — она все это не словами высказала, не разумом осмыслила, а всем своим существом ощутила. И вся дальнейшая жизнь только подтвердила, что догадка ее применима не к одному лишь русскому народу…

Но все это потом было, позже, а пока, выслушав леденящую душу историю и представив, как умирающие брат и сестра ползут друг к другу, в последнем усилии жизни соединяя окровавленные руки, Маша зашлась таким ужасным криком, что в людской содеялся превеликий переполох. Сбежались матушка, Татьяна; девочку чуть не в беспамятстве уложили в постель; и Вайда учинил дознание и, поскольку дворня всегда рада доносительствовать, вскорости вызнал, что явилось причиною припадка барышни, а стало быть, тем же вечером виновные отведали добрых плетей.

Такие неприятные обязанности в отсутствие хозяина всегда ложились на плечи Вайды, ибо у княгини характер был мягкий, а у Елизара Ильича, управляющего, — мягче втрое. Отец (собственно, был он Маше отчимом — ее родной отец, граф Валерьян Строилов, вместе с полюбовницей пал когда-то жертвой собственной лютости, от которой много страданий приняла его жена, Машина мать. Впоследствии, после многих тягот и страданий, она вышла за давно любимого ею князя Алексея Михайловича Измайлова, и он никогда никакого различия между Машенькой и своим сыном Алешей не делал, хоть падчерица его и оставалась графиней Строиловой, а сын — будущим князем Измайловым) — итак, отец всегда каждый поступок Вайды одобрял, но на сей раз, о порке узнавши, брови свел то ли задумчиво, то ли осердясь. В нынешнюю сомнительную пору, когда началось немалое бегство нижегородцев в повстанческую армию Пугачева, кое-кто из бар ужесточился с крестьянами, кое-кто, напротив, нрав укротил: иные едва ли не заискивали перед теми же, кого вчера драли на конюшне и продавали с торгов. Алексей же Михайлович полагал, что вести себя следует с достоинством, но и с осторожностью: по несомненным сведениям, Пугачев рассчитывал пополнить свои отряды за счет нижегородских крестьян; к тому же через Нижний проходил прямой путь в центр страны, прежде всего — на Москву, а это не могло не привлечь мятежника. Манила его также губернаторская казна, хранившаяся в Нижнем: один миллион рублей денег, семь миллионов пудов соли и четырнадцать тысяч ведер вина. Каждое лето через Нижний проходило более двух тысяч судов с числом работных людей до семидесяти тысяч, — и ясно было, как поведет себя бурлак или грузчик, окажись у него возможность легкой добычи! И пусть князь Измайлов, недолюбливавший губернатора Ступишина, ворчал порою: «Губернией править — не рукавом трясти!» — все же он прекрасно понимал, что наступающая опасность не уменьшится, окажись на месте Ступишина другой человек; а значит, следовало считаться прежде всего именно с этой неминучей опасностью.

Любавино — наследственное имение Строиловых — находилось невдалеке от Нижнего, в центре губернии, и хотя Измайлов не любил его, памятуя, сколько страданий пришлось принять его жене в этом прекрасном доме, стоявшем на высоком волжском берегу, однако он понимал, что в такое ненадежное время семье в Любавине — вполне безопасно: чтобы до него добраться, пугачевцам надо пройти почти всю губернию; к тому же Любавино от торных путей в стороне. Поэтому князь не очень-то уговаривал жену отъехать в его Ново-Измайловку, что близ Починок. Однако внезапное известие поломало все расчеты: старый князь Измайлов прислал верхового сообщить, что княгиня Рязанова рожает. Княгиня Рязанова — то есть Лисонька.


Лисонька была родной сестрою Алексея Измайлова и названой сестрою жены его, княгини Елизаветы, еще с той поры, в когда в мрачном доме на Елагиной горе подрастали две девочки: Лизонька и Лисонька. Мать Елизаветы, Неонила Елагина, сохраняла в тайне родство с ней; из мести к своему давнему возлюбленному, Михаилу Измайлову, завязала она судьбы девочек таким крепким узлом, что понадобилось почти пять лет, дабы узел этот распутать и все загадки разгадать. Связь Елизаветы и Алексея с Лисонькой была куда крепче, нежели родственная, а потому известие о ее страданиях не могло оставить их равнодушными… Десять лет назад Лисонька разрешилась мертворожденным младенцем, и с той поры детей у нее больше не было, к вящей печали ее мужа. И вот теперь… Невозможно было усидеть в Любавине при такой судьбоносной новости, а потому князь Алексей ни словом не поперечился, когда жена его тоже решилась ехать. Лисонька всегда желала видеть крестной своего ребенка любимую племянницу — пришлось взять в дорогу Машеньку. Обычно сговорчивый Алешка-меньшой такой крик поднял, узнав, что к деду отправляются без него, что родители сдались почти без боя. Так что компания собралась немалая: князь с княгинею, двое детей да неотвязные Вайда с Татьяною. В Любавине привычно был оставлен Елизар Ильич — человек пусть тихий, но дело свое управляющее разумеющий.

* * *

Кончался июль. Лето выдалось раннее — даже и май истомлял жарою! — а нынче налетели совсем уж августовские ветры: кипели в вершинах деревьев, даруя днем отрадную прохладу — и принося первые ночные холода. Разнотравье и разноцветье летнее, истомленное безжалостным солнцем, уже не радовало взора; только розовела кое-где дикая гвоздика да синел журавельник, небывало буйный этим летом, — словно осколки небесной синевы нанесло ветром из безбрежной выси, разметало средь пожухлой зелени…

Отец ехал верхом, Вайда — на козлах, за кучера, остальные — в карете; и Маша удивлялась, почему с ними — матушка, которая была лихой наездницей, в каретах езживала только на балы, когда жили в городе, или с торжественными визитами. Сегодня же ее оседланная лошадка плелась, привязанная к задку кареты, глотая пыль, а княгиня Елизавета сидела, забившись в уголок, обняв обоих детей, сидела, притихшая и не очень веселая, да поглядывала в окошко на статную фигуру мужа, следила за игривой побежкой его коня.

— Стойте! — Окрик князя прогнал Машину дрему.

Вайда натянул вожжи, но кони заупрямились, забеспокоились. Он сердито прикрикнул на них по-своему, по-цыгански, но матушка выскочила из катившейся еще кареты и, подхватив юбки, побежала по знойной луговине к мужу, который стоял на коленях у обочины.

Дети тоже повыскакивали из кареты, как ни удерживала их Татьяна, и Маша увидела, что отец быстро поднялся, обнял матушку и на мгновение прижал к себе, словно успокаивая, а потом они вместе склонились над чем-то, напоминающим ворох цветастого тряпья. И еще прежде чем Маша разглядела, что это — человек, залитый кровью, она поняла: вот надвинулось, свершилось то, что изменит всю их жизнь!

В те поры русские баре, живущие в отдаленных имениях, держали у себя скоробежек, иначе говоря, скороходов, курьеров. Одевали их в легкие куртки с цветными яркими лентами на обшлагах; на головах же у них красовались шапочки с разноцветными перьями: такое яркое, стремительно продвигавшееся пятно можно было частенько увидеть на обочине дороги, а то и на пешеходной тропке. Лошади имелись в достатке не у всех помещиков — да и стоили дорого, а скоробежек кормили легко — вернее, держали впроголодь, чтобы резвее бегали. Господа использовали их как почтальонов и гонцов, отправляя с разными поручениями в соседние усадьбы.

Один такой скоробежка и лежал сейчас в траве, и его нарядная курточка была сплошь залита кровью из разрубленного плеча — удар сабли почти отделил руку от туловища.

— С коня рубанули, — определил Вайда.

Князь кивнул. Их, бывалых вояк, не смущал вид крови, да и Елизавета многое повидала в жизни. Но тут вдруг все заметили, что дети рядом. Татьяна, запыхавшись, подбежала, молча схватила их за руки и повлекла к карете; но Маша с Алешей уперлись; Алешка даже повалился на траву, вырываясь из Татьяниных сильных рук, — тоже молчком, не издавая ни звука.

— Оставь их, — тихо молвила матушка. — Что ж теперь… — Она быстро перекрестилась, попыталась закрыть мертвому глаза, но он уже окоченел; тогда она достала две медные монетки и положила их на полуопущенные веки.

Все принялись креститься; дети, понукаемые Татьяною, опустились на колени, шепча молитву. Только князь задумчиво смотрел на мертвого; потом вдруг наклонился, сунул руку под его окровавленную куртку и вытащил — Маше показалось, какой-то лоскут, пропитанный кровью, но то была четвертушка — ни слова, ни буквы не прочесть!

— Это батюшкин скоробежка! — воскликнул князь Алексей. — Цвета его ливрей. Как это я сразу не догадался? А вот и письмо, что он нес. Батюшка его послал… куда? к кому? — Он настороженно осмотрелся. — Уж не нас ли велел перехватить в дороге? Не зря же бедняга бежал по обочине…

— Ну что ты, друг мой, — возразила Елизавета, — ежели что спешное, батюшка бы верхового к нам послал!

— Так-то оно так, — задумчиво кивнул отец, — а все ж куда-то поспешал этот несчастный.

— Дозвольте слово молвить, — вмешался Вайда. — Иной раз пеший скорее конного до места доберется, потому как в степи ему схорониться легче: упал за куст — опасность и пронеслась мимо.

— Однако ж он не схоронился. Да и таким фазаном разоделся, разве что слепой его в зеленях не приметит, — возразил князь.

Его задумчивый взгляд словно бы летел над лугом — и вдруг остановился, сделался пристальным и цепким. Голубые глаза сощурились, худое лицо посуровело.

Все разом обернулись.

Поодаль в просторную луговину мыском вдавалась дубовая рощица, и сейчас из нее выехала ватага верховых.

Даже на расстоянии было видно, что это — не регулярный отряд, а и впрямь — ватага: одеты с бору по сосенке, вооружены кто чем, вдобавок нестройно горланили песню, перемежая ее криками и хохотом.

Вдруг один из всадников вскинул руку — ватага замерла, вперившись в карету, а затем со свистом и улюлюканьем ринулась вперед.

Но князь спохватился на мгновение раньше. Одной рукой он подхватил сына, другой тащил Машу. Вайда увлекал за собою женщин.

Отец забросил детей в карету, выхватил из-под сиденья шкатулку с заряженными пистолетами и сунул их за пояс, к которому — Маша и не заметила, как и когда, — уже успел пристегнуть саблю.

— Алексей!.. — отчаянно выкрикнула Елизавета, хватаясь за его стремя; князь уже сидел в седле, но на миг склонился, притянул к себе жену — и тотчас опустил ее на землю; и конь его понесся по полю навстречу всадникам.

— Вайда! Я их задержу, а ты к батюшке всех в целости доставь! — донесся до них голос князя, потонувший в Алешкином отчаянном реве.

Но суровый Вайда, сунувшись в карету, бесцеремонно отвесил княжичу оплеуху — и тот смолк, словно подавился от изумления.

— Вайда!.. — простонала Елизавета, заламывая руки.

Единственный глаз старого цыгана блеснул в ответ:

— Ништо, милая! Сам знаю!

В одно мгновение он вытащил из-под кучерского сиденья еще два пистолета и саблю, отвязал запасную лошадку, вскочил в седло, успев еще приобнять и Татьяну, и Елизавету. Потом крикнул:

— Гоните что есть мочи! — и, ударив лошадь каблуками, припал к гриве вслед князю.

Дети переглянулись. Все произошло так быстро, что они даже испугаться толком не успели.