Из этой комнаты у Корфа было только два выхода: один через дверь вместе с Шалопаи — и сразу к месту дуэли; другой — через окно, к позорному бегству. Корф усмехнулся, вспоминая одного своего приятеля, который, как и он сам, был застигнут у дамы сердца внезапно вернувшимся мужем, выпрыгнул из окна второго этажа, да так неудачно, что сломал обе ноги. На дворе же было раннее утро; по счастью, мимо проходила молочница, и несчастный любовник отдал ей все деньги, дабы она… нет, не позвала на помощь, нет, не привела лошадь или повозку, — а всего лишь оттащила его подальше от окна возлюбленной, под окна какой-то харчевни. Там он и пролежал до тех пор, пока не появились люди, — безмерно страдающий от боли, но все же безмерно гордый: он спас честь своей дамы!.. Корф вообразил, как прыгает из окошка Ноэми, ломает ноги; филер, который ходит за ним неотступно, кличет фиакр и увозит своего «подопечного» на улицу Старых Августинцев, по хорошо знакомому адресу, где грешная жена встречает своего грешного мужа и ухаживает за ним вместе с его любовницею…

Корф внезапно расхохотался, чем немало напугал Ноэми, решившую, что ее посетитель от страха сошел с ума. Но в следующую же минуту он поступил уже по всем правилам: произнес мрачную сакраментальную фразу: «Je sais a quoi m'en tenir!» [173], затем поднял перчатку — и предложил Сильвестру встретиться через час для взаимной сатисфакции. Маркиз вздохнул с видимым облегчением, и Корфу пришла в голову весьма здравая мысль о том, что, пожалуй, ради его согласия драться и была затеяна вся эта нелепая история, а шум и гам — лишь проявление страсти Сильвестра к эффектным сценам, что и было уже замечено Корфом несколько дней назад, на премьере «Петра Великого» в Итальянском театре.

Вот так и произошло, что, счастливо избегнув заботливого глаза месье Перикла, через час с небольшим во внутреннем дворике заброшенного дома на улице Карусели барон Корф и маркиз Шалопаи сбросили сюртуки, раскланялись, а потом с упоением предались тому самому занятию, которое, сделавшись истинным бичом привилегированных сословий во Франции, было запрещено под страхом смертной казни строжайшим эдиктом короля Людовика XIV, оставшись, однако, и сто лет спустя единственным средством разрешать неразрешимые споры.

* * *

Двор, где происходила дуэль, был похож на узкий колодец: черные стены вздымались к небу, шероховатые даже с виду, потому что камни были не обтесаны. Одна стена была увита мелкими белыми розами; возле нее стояла каменная скамья, покрытая мхом, и Корф, мельком скользнув по ней взглядом, подумал, что если здесь и впрямь бродит призрак, то он — вернее, она, ибо это призрак дамы — любит лунной ночью сидеть на этой скамье, под этими розами, или выглядывает из узкого стрельчатого, тускло освещенного окна… Тут Сильвестр бросился в атаку, и барон забыл о призраке и об окошке, а зря: задержи он взгляд еще на мгновение, он увидел бы свою жену.


Ну не могла Мария не прийти сюда! Ее план, который еще недавно представлялся изощренно-безупречным, отчасти даже забавным, показался ей вдруг жутковато-нелепым, как если бы, потеряв ключ от двери, она задумала стрелять в замочную скважину чугунным ядром из мортиры. Почему-то подумалось: если хорошо пойдет дело, то станет легче, однако сердце ее обморочно затрепыхалось, когда Сильвестр сделал первый выпад. Корф успел отскочить, а шпага проволокла Сильвестра вперед, так что он врезался в стену и едва успел шарахнуться в сторону, когда совсем рядом клинок барона высек искры из черного камня.

Теперь противники поменялись местами, и Мария видела лицо своего «наемника». На нем мелькнула тень изумления: Сильвестр, верно, не ожидал такого проворства, однако, решив держать теперь ухо востро, принял боевую стойку и сделал второй выпад. Сталь звякнула о сталь — Корф лихо ответил. И улыбнулся не без издевки: как ни был силен маркиз в обращении со шпагой, он ничего не мог с ним поделать.

Темп схватки ускорялся. Лицо Сильвестра блестело от пота; тщательно причесанные волосы барона растрепались, с них сыпалась пудра, открывая седые виски, разглядев их, Сильвестр, верно, решил к стремительности своих выпадов присовокупить новое оружие и выдохнул:

— Постыдились бы, сударь! С вашим положением в обществе! С вашими сединами!..

— Ничто! — перебил Корф, нимало не задыхаясь. — Я как лук-порей: голова седая, но хвостик еще вполне зеленый! — И он отбил удар так резво, что шпага едва не выпрыгнула из руки Сильвестра.

Сильвестр сделал зверское лицо и прыгнул вперед. Снова зазвенела сталь, но Мария уже не отводила глаз. Ей больше не было страшно. Она была в восторге от этого зрелища! Теперь она понимала, почему так много пылких любовниц у заправских дуэлянтов, которых ей приходилось встречать в обществе. Женщины предпочитают дерзкую, отчаянную храбрость, а не спокойную, благородную смелость. Мария, как бы в опьянении, следила за сценой, разыгрываемой по ее воле, постигая, что мужчинами, оказывается, женщине очень легко управлять, и прав был Фонтенель, сказавший: «Мужчины не сопротивляются, если ими движет страсть, — тогда от них можно получить все, что пожелаешь!»

Блеск обнаженных клинков, посвист стали, ритмический топот ног, словно бы выбивающих из брусчатки: «A mort! A mort!» [174] — это превратилось в некий смертельный, прекрасный танец. Впрочем, разъярившись, не в силах добиться перевеса, противники постепенно отступали от правил высокого фехтовального искусства. Вот Сильвестр отшатнулся, а когда Корф надвинулся на него, сбил его клинок вниз и, с поворотом подпрыгнув, попытался ударить барона пяткой в голову. Однако промахнулся, с трудом устоял на ногах и обнаружил, что каблук сапога наполовину срезан хлесткой шпагой Корфа. Противники вновь поменялись местами, и теперь Мария отчетливо видела торжествующую улыбку на лице своего мужа.

Мария готова была любоваться этим спектаклем вечно, как вдруг… укол в руку и удар сапогом в коленную чашечку помогли Корфу свалить противника! Острие шпаги затрепетало у самого горла распростертого Сильвестра, а барон, пригнувшись, еще слегка задыхаясь, выкрикнул:

— Я знаю! Я догадался! Вы сделали это по воле моей жены! Она ждет моей смерти! Oh, je meprise les femmes! [175]

Запрокинутое лицо Сильвестра от его слов побелело так, словно именно эта неожиданная догадка, а не шпага, каждую минуту готовая пронзить ему горло, была для него самым страшным.

— Нет… — прохрипел он. — Нет…

— Нет? — усмехнулся барон, отведя шпагу, он схватил противника за грудки и рывком поднял с каменных плит.

— Я не страдаю болезнью нашего времени — легковерием. Это задумала она, а значит…

Он не договорил.

Стрельчатое окно распахнулось, но за ним никого не было видно. Однако барон не мог отвести глаз от этого темного провала, в котором вдруг возникла узкая женская рука и, как бы прощаясь, взмахнула белым платком…

Взмахнула — и исчезла. И вновь непроницаемая тьма за окном. И воцарилась тишина. Лишь покосившаяся створка слегка покачивалась на ветру, издавая едва слышный тоскливый скрип.

Барон отпрянул, на мгновение оказавшись во власти неодолимого ужаса… не зная, что от окна только что отпрянула и замерла, вжавшись в стену, до смерти перепуганная и его прозрением, и собственной смелостью Мария.

Сильвестр, однако, не зевал: вмиг оказался на ногах и ринулся в бой. Потеряв голову, решив мгновенно покончить с врагом, в котором он теперь видел только низкого, бесчестного наемника, Корф в ярости взмахнул шпагой, как двуручным мечом… Сильвестр сделал глубокий выпад — и его рассчитанный удар пронзил правое плечо Корфа.

Мгновение барон стоял, чуть покачиваясь, потом грянулся навзничь. Сильвестр успел вырвать шпагу из его плеча и тяжело перевел дух, недоумевая, что же так напугало барона, что помогло одержать, казалось бы, уже недостижимую победу. Да, он явно недооценил своего соперника и за это чуть не поплатился жизнью! Но теперь он хоть на малую толику, а искупил свою невольную вину перед баронессой.

Довольно улыбаясь, Сильвестр обмахнул ладонью потный лоб и невольно поднял глаза. Прямо перед ним было распахнутое окно, в которое высовывалась некая дама с выражением ужаса на смертельно бледном лице…

Это уж было слишком для напряженных нервов маркиза! Он без чувств рухнул на раненого Корфа, и, глядя на два распростертых тела, Мария наконец-то поняла, что забыла предупредить Сильвестра о своем появлении, а значит, он тоже принял ее за привидение!

Глава XXI

ХВОСТ САТИРА

Ведущая роль в следующей сцене задуманного Марией спектакля принадлежала Ивану Матвеевичу Симолину. Право слово, «драматург» не ожидала встретить такой склонности к авантюрам у этого невысокого, полноватого, облеченного немалой властью человека. Но он высоко ценил Корфа; ему нравилась Мария; он негодовал на судьбу, воздвигшую между этой парой неодолимые преграды, а пуще — на людей, сии преграды усугубляющих; наконец, он вполне оценил степень опасности, грозящей барону в его доме, — и устроил такую сцену генерал-лейтенанту полиции Марвиллю, уверяя, что на русского министра Корфа было совершено покушение какими-то наемными убийцами (всякие улики, могущие указать на дуэль, были уничтожены), что ни у Марвилля, ни у кого другого не могло возникнуть ни малейших сомнений в искренности этой le sublime du galimatias [176]. И решено было, что раненому дипломату лучше находиться под надежным присмотром в посольстве своего государства, чем дома, где его может подстерегать опасность.

Однако Марии казалось, что Симолину сладить с Марвиллем и общественным мнением было гораздо проще, чем ей со своими домашними: графиня Евлалия Никандровна ни с того ни с сего устроила жуткую свару, позоря племянницу за то, что та не желает печься о муже. Пусть Корф и пренебрегал ею все пять лет их брака, однако же он дал Марии свое честное имя, она жила безбедно и свободно (кому интересно, что она предпочла бы сладостные узы любви этой свободе!); и просто неприлично с ее стороны допустить, чтобы ее мужа, с пустячной раною, держали при посольстве, словно бездомного! Безобразие! И так далее, и тому подобное, и снова, и сызнова!.. Тетка просто-таки буйствовала, а Мария втихомолку поражалась: да неужто же для этой старой, опытной, мудрой дамы столь важно соблюдение каких-то несусветных приличий?! Не менее непредсказуемо повела себя и Николь. То есть она вообще никак себя не вела! Она засела в своей комнате (о, как хорошо помнила и с каким ужасом вспоминала Мария ее конфетное розовое убранство!) и вовсе не выходила оттуда, едва отведывая приносимые ей блюда. Сначала Мария решила, что Николь предается скорби в своем уединении, однако как-то раз, гуляя в саду, подняла невзначай голову и увидала Николь, таящуюся за шторою своего окна, украдкой подсматривающую за баронессой. Она тотчас отпрянула, однако Мария успела заметить выражение ее лица — и мигом поняла загадку затворничества Николь: страх.

Она боялась! Она чего-то смертельно боялась… но чего? или кого? да не Марии же? Или… или Корф успел поделиться с ней своими подозрениями, и теперь Николь видела именно руку баронессы в тех напастях, которые обрушились на Корфа?! Понятно: сперва яд в янтарном бокале, потом предательский удар шпагою… Осознав ход рассуждений Николь, Мария почувствовала себя кем-то вроде знаменитой в XVII веке маркизы Марии Мадлены де Бренвилье, которая со своим любовником, кавалером де Сент-Круа, вызнала у некоего итальянца Экзили тайну приготовления страшного яда, которым и отравила своего отца, двух братьев и двух сестер, дабы присвоить все их состояние. Этот яд получил название «порошок наследства», и, вспомнив сию жуткую историю, Мария невольно призадумалась относительно истинной роли и намерений Николь в доме барона Корфа. Даже страх ее увиделся в несколько ином свете! Неведомая Евдокия Головкина не могла не иметь своего человека там, где жила пара, от которой она мечтала получить немалое наследство! Почему этим человеком не могла оказаться Николь?

«Порошок наследства…» Мария пришла в полное смятение. А вдруг Николь и есть отравительница?

Она пыталась обуздать свое разгоряченное воображение, но мысли одна ужаснее другой лезли в голову. Что скрывать, она боялась, по-прежнему боялась за Корфа, и даже отдельные покои во втором этаже на улице Граммон, куда вход дозволялся только сиделкам-монахиням из монастыря святой Женевьевы и, конечно, самому Симолину, не казались ей достаточно надежным убежищем для Корфа.

Ночные бдения у постели раненого обыкновенно брала на себя добрая знакомая Марии, хорошенькая скромница Анна Полина. Ее руки были заботливы и легки, ее шаги неслышны, и Корф не понимал, почему именно в дежурства Анны Полины, ровно в полночь, посещает его одно и то же видение, которое он не мог приписывать не чему иному, как горячке, бреду… Видением тем была высокая дама, вся в белом, с закрытым лицом, которая неслышно возникала у постели Корфа и подолгу глядела на него своими неразличимыми под густым белым вуалем очами, изредка вздыхая, словно с трудом подавляя рыдание, и медленно, плавно, как бы прощаясь, поводя в воздухе белым кружевным платком…