Мария готова была убить Сильвестра — или сама сквозь землю провалиться, однако в сей момент затянутая в черное испанка у рояля пронзительно закричала о любви Орфея и Эвридики (опера Глюка была необычайно популярна в те времена!) — и любопытство общества несколько погасло.

Мария пробежала через залу и покорно села на тот самый злополучный стул, который придвинул ей Сильвестр, подскочивший с полу с проворством ваньки-встаньки.

Мария окинула взором гостиную, намеренно и мстительно не ответив на обеспокоенный, вопросительный взгляд Симолина.

Ничего, пусть подождет, помучается неизвестностью! Это ничто в сравнении с теми мучениями, которые пришлось испытать ей в присутствии Корфа. Главное, обещал!..

Обойдя взором Симолина, как пустое место, Мария продолжала оглядывать присутствующих. О счастье! Этты Палм нет! Она опять куда-то исчезла… даст Бог, уход и приход русской гостьи останется незамеченным.

Мария перевела дыхание. От сердца немножко отлегло, в голове прояснилось, и она с жалостью вспомнила, как Корф только что висел, цепляясь за подоконник, готовясь прыгнуть в сад с высоты второго этажа. «Осторожнее, ваше плечо!» — хотелось воскликнуть Марии, да, благодарение Господу, хватило ума промолчать.

— Она появилась всего на минуту и почти тотчас опять ушла, так что успокойтесь, — сухая, смуглая рука Гизеллы д'Армонти стиснула запястье Марии. — И, ради всего святого, успокойте моего брата! У него такой вид, будто он собрался покончить с собой! Взгляните только…

Мария оглянулась.

Да, Сильвестр и впрямь выглядел плачевно: на бледном, вовсе белом лице глаза казались черными безднами, наполненными тоской и мукой.

— Он любит вас до беспамятства! — горячо прошептала Гизелла. — Я никогда его таким не видела, это же просто безумие, безумие!

— Вы так любите брата? — шепотом спросила Мария; она взглянула на мадьярку, и ее поразила страстная, прямо-таки фанатичная нежность, горевшая в прекрасных глазах графини д'Армонти.

— Люблю?! Мало сказать! Мы с ним родились в один день, с разницей в полчаса, хоть и неполные близнецы. Я ему жизнью обязана: еще в детстве он спас меня, когда я тонула в озере. И я за него жизнь отдам, пойду за него на преступление… — Голос Гизеллы оборвался коротким, сухим рыданием, и минуло какое-то мгновение, прежде чем она снова смогла заговорить.

— Будьте же милосердны, Мария! — взмолилась она. — Подарите ему хоть одну улыбку!

Ее острые ногти вонзились в руку Марии, и, повинуясь не столько милосердию, сколько желанию избавиться от боли, баронесса вновь повернулась к Сильвестру и с усилием растянула губы, изображая улыбку.

Лицо маркиза задрожало, и Мария испугалась, что темпераментный венгерец сейчас зальется слезами. Однако ничего страшного не произошло: он лишь улыбнулся в ответ, кивнул — и, резко повернувшись, вышел из зала.

Только теперь Мария смогла вздохнуть спокойно и, откинувшись на спинку, приготовилась наслаждаться музыкой… да не тут-то было! Взяв последнюю, неимоверно высокую ноту, испанская певица умолкла и принялась раскланиваться под вежливые аплодисменты слушателей.

Вечер, оказывается, закончился. Гости стали разъезжаться.

Глава XXIII

AU SECRET! [196]

В конце 1786 года заговорили о государственном перевороте. Два неурожайных года разорили Францию; на народ обрушились новые налоги. В Париже дворянство с изумлением узнало, что в некоторых местностях крестьянам случается отведать мяса лишь три-четыре раза в год, а питаются они в основном хлебом, размоченным в подсоленной воде, да и того не вдосталь. В этой связи «очаровательная наивность» королевы, посоветовавшей своему народу есть пирожные, если не хватает хлеба, показалась уже не столь очаровательной. Ядовитые памфлеты наводнили страну; никак не могло затихнуть эхо «дела об ожерелье». О, конечно, Жанну Ламотт-Валуа, авантюристку, посмевшую обнадежить кардинала Рогана, — мол, подарив королеве бриллиантовое колье в пятьдесят тысяч ливров ценой, он сделается ее любовником, — и даже писавшую фальшивые письма от имени Марии-Антуанетты, и даже подсунувшую влюбленному кардиналу в садах Пале-Рояля какую-то девку из местных жриц любви, изображавшую готовую на все королеву, — конечно, эту Жанну Ламотт публично секли плетьми, клеймили по обоим плечам буквой V — voleuse — воровка — и заключили в тюрьму Сальпетриер, где она, в соответствии с приговором, в сером арестантском халате и деревянных башмаках, всю жизнь должна будет работать за черный хлеб и чечевичную похлебку. Конечно, Рогана выслали из Парижа. Конечно, король поверил слезам супруги, клявшейся, что она невинна. Она и была невинна… однако это уже оказалось безразлично возмущенной толпе (от черни до представителей самых знатных фамилий), жаждавшей любой ценой обвинить ненавистную австриячку. Тем паче что Жанна Ламотт каким-то немыслимым образом сбежала из Сальпетриера. Тщетной была надежда, что Париж мало-помалу забудет ее. Ламотт добралась до Англии, нашла там покровителей и ударилась в мемуары, пятная высочайшее имя королевы; чьи-то грязные и услужливые руки доставляли пасквили во Францию; все это была беззастенчивая ложь, однако страна с жадностью внимала ей. Впервые королеве, жизнь которой прежде катилась по сверкающему кругу — Версаль, Трианон, Фонтенбло, Марли, Сен-Клу, Рамбулье, Лувр, Версаль и т. д., — сделалось неуютно и как бы даже жутковато. Ей казалось, все ее ненавидят… она была почти права. Ей казалось, все желают ее погибели… она была почти права и в этом, однако никто еще не знал, что те самые именитые дворяне, которые упиваются ложью Ламотт и так старательно роют королеве яму, рано или поздно сами в нее попадут.


Но до этого еще оставалось время, и хотя первые зарницы будущей грозы уже вспыхивали на горизонте (по стране прокатилась волна «хлебных бунтов», когда голодные люди громили лавки, останавливали и грабили баржи с зерном и мукой), воздух по-прежнему оставался чист и мягок, а солнышко сияло, как в добрые старые времена. Впрочем, кое-что изменилось, однако никто не желал видеть изменений. Их и не видели.

Вот и в жизни Марии не изменилось ничего… кроме ее внутреннего состояния. Она вдруг ощутила в себе какой-то надлом — и никак не могла исцелить свою душевную рану. Она была женщина, она была дитя своего времени, она была воспитана в убеждении, что единственное предназначение женщины — быть верной служанкою супруга, а ежели супруг отвергает ее — следовало покорно сносить немилость судьбы. Впрочем, к чему лукавить: ее легкомысленный век предлагал некое единственное средство, способное скрасить жизнь с нелюбимым (или нелюбящим) мужем, — чувственное увлечение, легкомысленное кокетство.

Что ж, Мария вкусила и этого полной мерою, однако бурные встречи с Сильвестром (маркиз осаждал ее с упорством Тамерлана, Германика, Карла Великого и всех прочих великих полководцев древности, вместе взятых) приносили Марии все меньше радости, лишь разрывали в клочья и без того потрепанные одежды ее добродетели. Конечно, была особая удаль поступать во всех случаях своей жизни так, как ей больше всего нравилось поступить в данную минуту. Поэтому ей всегда бывало тошно в так называемом приличном обществе, где умение притворяться заменяет ум.

Глядя на себя в зеркало, Мария видела, как разительно изменилась. В ней появилось то убийственное очарование, которое свойственно только красивой женщине, не стремящейся очаровать, равнодушной к производимому ею впечатлению, — что и делало молодую баронессу Корф поистине неотразимой.

Теперь она имела все: богатство, положение, поклонников — все, кроме одного: любви. А без любви жизнь ее была пуста и бессмысленна. Если бы хоть дети!.. Теперь Мария твердо знала: окажись она беременна хоть бы и от самого свирепого насильника, она ни за что на свете не избавилась бы от ребенка! Отчасти надежда на туманное, расплывчатое обещание мамаши Дезорде: «Может быть, когда-нибудь, каким-то чудом…» — заставляло ее вновь и вновь падать в объятия Сильвестра. Но нет. Все было напрасно, и, уж конечно, не пылкий маркиз был тому виной, а лишь злая судьба. Мария утратила двух своих детей… одному сейчас уже седьмой год шел бы, другому — третий. Иногда она позволяла себе потерзаться мечтами о том, как они выглядели бы: первый-то был мальчик, а второй? Может быть, была бы дочь — счастье своей одинокой, забытой, несчастной матери?

Такие никчемные, но болезненные мечтания всегда заканчивались приступами мучительных, изматывающих рыданий, после которых Мария неделями пыталась прийти в себя, вернуть душевное спокойствие, уверенность в своих силах… и находила это вновь только в объятиях всегда готового к объятиям Сильвестра. Восторги плотского наслаждения как-то постепенно сходили на нет: Сильвестр не был ею любим. Теперь ее вела к нему в постель какая-то особенная, на грани извращения, гордость: «Мой муж из-за своей выдуманной чести толкает меня в пучину порока, а вот любовник из страсти ко мне забыл и о чести, и о совести!»

Мария не очень-то интересовалась секретными симолинскими делами, однако хитрющий Иван Матвеевич позаботился довести до ее сведения, что маркиз Шалопаи, у коего была немалая должность в министерстве иностранных дел, сделался секретным агентом русского посла и теперь регулярно снабжает Симолина теми тайными, часто меняющимися шифрами, которыми пользовались в своей переписке министр иностранных дел Франции граф Монморен и французский поверенный в делах в России Жене, известный как чрезвычайно ловкий шпион, которого никому еще не удалось схватить за руку. Однако после того, как Симолин через особо доверенных своих курьеров, Литвинова и Константинова, начал пересылать в Россию шифры Монморена, французская дипломатическая переписка свободно прочитывалась в Санкт-Петербурге, и Безбородко удалось несколько раз весьма ощутимо воткнуть палки в колеса Жене, который терялся в догадках относительно такой сверхпроницательности русского министра. Во всем этом была, как выяснилось, немалая заслуга Марии… Ну что ж, во все века женщины вызнавали у мужчин всевозможные тайны при помощи только одного-единственного способа, так что у Марии не было оснований считать себя более продажной, чем ее многочисленные предшественницы. В конце концов, она не получала от связи с Сильвестром ничего, кроме морального удовлетворения, ибо страстный маркиз ей поднадоел.

А любовь ее к Корфу была запрятана в самые отдаленные уголки сердечные. Иногда Мария вспоминала матушку свою, Елизавету, которая четыре года вот так же таила и пыталась погасить любовь к Алексею Измайлову, которого она с уверенностью считала своим братом. И тогда надежда, как слабый ветерок, достигала этого уголька, тлеющего в тайниках души Марии, вздувала слабый пламень… но вскоре он снова угасал под гнетом старых и новых обид и недоразумений. Наконец она оставила всякие попытки изменить чувства мужа — ведь как бы она ни повела себя, публичного скандала или признания в любви от него все равно не дождаться! — и положилась на волю судьбы, уповая на то, что ничего в жизни понапрасну не делается. Зачем-то ведь нужно было Господу много лет тому назад тайком обвенчать Елизавету Елагину с Алексеем Измайловым и тотчас же разлучить их на четыре года, — чтобы потом соединить в вечной, нерушимой любви. Зачем-то ведь нужно было Господу свести две судьбы, Марии и Димитрия Васильевича, и тотчас же отбросить их друг от друга на шесть лет, — быть может, чтобы потом вновь соединить?..

О Сильвестре уже упоминалось. Второю прихотью Марии внезапно сделалось занятие, которое обыкновенно считается привилегией мужского пола: спорт. Как-то Иван Матвеевич обмолвился: «Вашей красоте, Мария Валерьяновна, недостает силы. В сочетании с красотой она придаст вам особый шарм. Вы будете воистину непобедимы и неотразимы!» Еще более убедило Марию упоминание о том, что пресловутая баронесса д'Елдерс любого мужчину за пояс заткнет в стрельбе из пистолетов и фехтовании. Это поразило Марию, как поразила ее и сама личность espionne internationale. Ну хорошо, ухитрилась Мария проникнуть в будуар баронессы тайком, а попадись она Этте Палм на глаза — вряд ли бы удалось не только сделать дело, но и живой уйти, ибо «прекрасная фламандка» в совершенстве владела всяким холодным оружием, дралась, как заправский боксер, была ловчее циркового жонглера… несмотря на свои сорок три года! Марии же было двадцать четыре.

Чего же зря время терять?! С Эттой Палм ей невозможно было подружиться и брать у нее уроки, однако образ этой достойной противницы сделался для Марии как бы примером. Хитрющий Симолин только руки потирал, чая, когда сие наливное яблочко упадет ему в руки, то есть для того дела, кое он уготовил Марии: работы секретного агента. Он терпеливо ждал, пока разум ее вполне освоится с чувствами: Марию влекла лишь внешняя романтика «плаща и кинжала». Ну что ж, всему свое время, думал Симолин, а пока что нанял для Марии лучших парижских учителей фехтования, борьбы, верховой езды и плавания, а также бывшего метателя ножей из цирка, итальянца, и испанца — известного метателя аркана.