— Погоди, друг мой. Тебе я должен сказать, где лошадей достать.

Они отошли в сторонку, а Мария стояла, обхватив себя за плечи и вся дрожа. По спине все еще бежали мурашки от того зловещего уханья. Крик филина беду вещует, гласит примета. Ох, до чего же дожил Париж, коли в самом сердце его, на площади Звезды, завелся спутник лешего! Надо скорее уйти отсюда. Может быть, в той сторожке на кладбище тепло?..

* * *

Но сторожка оказалась заперта. Вот и еще одна примета сбылась: филин не к добру хохочет. А что бы ей не сбыться? Приметы — в них мудрость вековая!

Мария тряхнула головой. Мысли плыли едва-едва — ненужные, пустые, ни о чем. Смертельно хотелось спать.

— Ты иди, поищи этого сторожа, что ли, — вяло сказала она. — А я здесь подожду.

Данила глядел на нее блестящими глазами и порывался что-то сказать, но молчал. Он вдруг странный какой-то сделался после разговора с Симолиным: Мария заметила, что он украдкой смахивал слезы, а потом вдруг принимался напевать, да не какую-нибудь привычную французскую мелодию, а уж полузабытую русскую, про красную девицу, которая на берегу ждет-пождет добра молодца, который все равно приплывет, все равно приплывет к ней, хоть ладья его затоплена, тело изранено — зато сердце любовью полно!

Мария только слабо улыбнулась, слушаючи. Если она от усталости была сама не своя, так Данила небось просто спятил.

— Может, дверь взломать в сторожку? — предложил он нерешительно. — Вдарить покрепче ногой раз, ну два — и откроется.

— Нет, не надо, — покачала головой Мария. — Он потом донесет на нас — мало разве у нас неприятностей!

— Он-то? Донесет?! — с изумлением воскликнул Данила, да осекся и, бросив: — Ну, я за лошадьми, а вы, барышня, тут ждите! — кинулся прочь, словно бы гонимый насмешливым уханьем филина. Эх, каково разошелся! Что ж еще вещует?

Мария вгляделась в темные вершины деревьев, но не увидела птицу и пошла между холмиков к тому месту, которое было ей так хорошо… так печально знакомо. Вот могила, где лежит все, что осталось от Димитрия. А здесь упокоилась навеки тетушка. Царство ей небесное, неистовой душе! От всего сердца Мария прощала ей все злокозни и молилась сейчас лишь о том, чтобы тяжесть грехов не перевесила того доброго, что было в душе Евдокии Никандровны.

Она опустилась на колени, а потом, закончив молитву, так и осталась сидеть меж двух холмиков — все, что у нее осталось дорогого в этом городе, в этой стране. И с ними надлежит проститься поутру! Проститься, чтобы никогда больше не воротиться сюда, не обнять поросший дерном холмик, не шепнуть в неподвижность земную:

— Люблю тебя. Всегда тебя любила и век буду любить!

Вокруг было так тихо, что Мария услышала, как эхо печального признания носилось между дерев, окружающих кладбище, то удаляясь, то возвращаясь, и так жаждало ее измученное сердце ответа, что она даже не удивилась, вдруг расслышав:

— Люблю тебя. Свет мой, милая!..

Это было уже как бы не совсем эхо. Но усталости, сковавшей Марию, ничто не могло поколебать. Она склонила голову на дерн и сонными глазами смотрела вперед.

Тучи закрывали небо, луны не видно, однако очертания крестов, могил, надгробий отчетливо выделялись в темноте, ибо все они были как бы подернуты инеем. Стволы, ветви тоже призрачно мерцали, белый туман курился вдали, то принимая какие-то причудливые очертания, то расстилаясь по земле.

Мария зевнула, удивляясь, что ей совсем не страшно на кладбище, хотя вроде полагалось бы. Впрочем, чего ей страшиться, сидя меж могилами двух самых дорогих и любимых людей? Филин, так пугавший ее, умолк, и она бестрепетно взирала, как белый туман приближается к ней, сгущаясь и принимая очертания высокой человеческой фигуры.

— Вы замерзнете здесь! Вставайте! — послышался тихий голос, и Мария про себя усмехнулась: какой заботливый призрак! Вдобавок он оказался очень силен: поскольку Мария не шелохнулась, призрак легко поднял ее на руки и пошел, петляя меж могил, к сторожке.

Да, это, увы, был не призрак. Руки у него оказались крепкие, плечо широкое, шея, к которой Мария припала лбом, теплой. Ее била ознобная дрожь, и так приятно оказалось пребывать в кольце этих горячих рук.

— Вы сторож? — сонно пробормотала Мария. — Я ждала вас. Мне сказали…

— Я знаю, — перебил незнакомец. — Сейчас вы согреетесь. В сторожке тепло.

С этими словами он ударил ногой в дверь с такой силой, что замок соскочил, и запах сухих трав, разогретых жаром камелька, окутал Марию таким блаженным теплом, что она тихонько застонала от счастья.

— Зачем вы сломали дверь? — заговорили в ней остатки осторожности. — Если вы сторож, то у вас должен быть ключ.

— Я сторож, — согласился незнакомец. — И ключ у меня есть. Но мне не хотелось отпускать вас.

Так же, ногою, захлопнув дверь, он подошел к единственному стулу и сел на него, не спуская Марию с колен и не разжимая рук, а она, свернувшись калачиком, объятая теплом и неведомым прежде покоем, думала, что где-то уже слышала прежде этот голос — вместе холодноватый и ласковый, да вот где? Когда? Нет, не вспомнить, не вспомнить… тепло разморило ее, и этот дурманящий аромат, и ощущение небывалого, давно забытого покоя, словно она вернулась наконец домой, и на пороге стоят матушка, и Алешка, и князь Алексей Михайлович, а из глубины коридора спешит, торопится к Марии какой-то высокий человек, сжимает ее в объятиях, прижимается теплыми губами к виску и говорит тихо-тихо:

— Милая… наконец-то! Я изнемог без тебя.

— Да, — шепнула она в ответ, обвивая его руками. — И я умирала без тебя.

Мария встрепенулась. Да нет, это не сон! Чьи-то жаркие руки наяву стиснули ее тело так, что сладкая боль разломила плечи, чьи-то жаркие губы и впрямь шепчут слова безмерной любви.

Этот голос… голос Димитрия!

Она вздрогнула, рванулась, но не смогла одолеть силы его объятий и сдалась, и снова приникла к незнакомцу.

Нет, это не Димитрий. Тот, кого так страстно, неутоленно, безумно любила Мария, покинул ее и ушел туда, откуда не возвращаются.

Но, может быть, и вечность порою бывает милосердна? Может быть, она, тронутая неизбывной тоской, которая снедала Марию, вернула ей возлюбленного мужа хотя бы на миг, хотя бы призрачно, хотя бы в образе этого незнакомца? Это ведь его голос! Только раз в жизни слышала от него Мария любовные признания, но и по сю пору трепещет ее сердце от этих воспоминаний. И вновь звучат те же незабываемые слова, вновь она ощущает те же поцелуи на своих губах — и целует, целует его.

Слезы медленно текли из-под ресниц, но Мария не вытирала их, не открывала глаз.

La douce illusion! [227] Сладкий самообман! Пусть он длится вечно, и она вечно не откроет глаз, вечно будет видеть перед собою единственное в мире, самое дорогое лицо: кто бы ни обнимал ее сейчас, кто бы ни стягивал нетерпеливыми руками с ее плеч рубашку, ни приникал к груди опаляющим поцелуем, от которого Мария почти лишилась сознания…

Вспышка страсти заглушила последние отзвуки разума, трезвости. Кто он… кто бы ни был! Пусть обнимет ее, пусть сольется с нею всем телом, всем существом своим, пусть трепещет, содрогается и стонет с нею в лад, пусть два тела бьются, неистовствуют вместе, как бы потрясаемые жарким биением одного сердца, единого для них двоих, познавая и даруя друг другу блаженство, прежде неведомое, недоступное, невозможное в жизни, — лишь на пределе ее, лишь на грани смерти возможное! Ну… еще… милый! О милый мой!..

Только бы не открыть глаза.

* * *

До заставы они добрались лишь к полудню, да и то Мария качалась в седле, как былина, томимая одним лишь желанием: спать. Данила насилу добудился ее нынче, и она долго, недоверчиво озирала полутемную сторожку, погасший камелек, опрокинутый стул, разоренное ложе, на котором она лежала совершенно нагая, чуть прикрытая какой-то ветхой ряднинкою, вдыхая горьковатый аромат сухих трав, который теперь навеки будет связан для нее с памятью об этой ночи.

Данила, сконфуженно отводя глаза, подал барыне одежду, в беспорядке раскиданную на полу, и торопливо вышел.

Мария сползла с лежанки и с трудом оделась. Рубашка была разорвана чуть не до пояса, и пришлось изрядно повозиться, прежде чем она хоть кое-как стянула разорванные края.

Шалая улыбка витала на ее припухших, измученных губах. Она вспомнила стыдливо опущенные глаза Данилы и тихонько рассмеялась. Он, конечно, все понял, да вот ведь какая беда: Марии ничуть не было стыдно, хотя она даже не видела лица того, с кем предавалась любви. О, как это… как это было, Боже!.. Кто бы ни возлег с нею нынче ночью — случайный прохожий, оживший призрак, ангел небесный, да хоть филин, принявший образ человека! — в его объятиях она испытала величайшее счастье. Даже мимолетное воспоминание наполнило ее тело такой истомой, что Мария прижала руки к груди, унимая бешеный стук сердца. Нет. Нет! Такое испытать еще раз… нет, невозможно. Это был, конечно, не человек. Знала она мужчин — ну и что? Воистину, вечность смилостивилась над ней, а это случается лишь раз в жизни.

Ох, ноют ноженьки, ноют родимые! Да как же в седло сесть после такой-то ноченьки!


Прикусив губу, она взгромоздилась в седло лишь с помощью Данилы, однако это оказалось еще полдела. Главное было — в седле удержаться! Конек попался норовистый, и Мария ничего вокруг не видела, пытаясь усмирить его. Ее бросало то в жар, то в холод, она то сбрасывала плащ, то вновь укутывалась в него. Все плыло, качалось перед глазами… наверное, она заболела. Ох, не было ли только бредом все пережитое нынче ночью, не от простудной ли ломоты ноет тело?

Невольные слезы набежали на глаза, и тут рука Данилы вцепилась в узду ее коня.

— Погодите, барышня! — пробормотал он тревожно. — Кажется, нам надо убраться отсюда.

Мария огляделась. Они стояли возле заставы, пережидая поток возов, всадников и пешеходов, следующих в Париж, но были, похоже, единственными, кто намеревался покинуть город, а потому на них с любопытством поглядывали и здоровенный сержант, придерживающий створку ворот, и какая-то неопрятная толстуха с недовязанным чулком на стремительно мелькающих спицах.

Мария в испуге воззрилась на нее. Это была, наверное, одна из вязальщиц — городских мастериц, которые сделались теперь непременной принадлежностью всяких митингов, шествий, поджогов, убийств, казней: выкрикивали непристойности, оскорбляли осужденных на смерть, подстрекали палачей, призывая уничтожать все и вся — и при этом непрестанно вязали длинные полосатые чулки, которые носило простонародье. Ходили слухи, что некоторые из них собирали волосы с отрубленных голов и вплетали их в свое вязанье — на счастье, как уверяли они, ведь волосы казненного приносят счастье! Такие чулки стоили вдвое дороже, и сейчас Мария, как завороженная, уставилась на клубок, пляшущий в кармане передника вязальщицы. При мысли, что и в эту нить могут быть вплетены чьи-то волосы, к горлу подступила тошнота, и она качнулась в седле, да крепкая рука Данилы удержала.

— Эй, толстуха Луизон! — крикнул сержант, прикладываясь к бутылке, которую бесцеремонно выхватил из корзины какого-то торговца, а тот и не думал протестовать, лишь поощрительно улыбнулся в ответ. — А ну, спроси у этой красотки бумаги на выезд!

Вязальщица, поименованная толстухой Луизон, вразвалку двинулась к Марии, и та едва не лишилась чувств от страха. Луизон! Луизою называют парижане гильотину! Чудилось, сама смерть приближается к ней в образе страшной вязальщицы.

— Бумаги наши в порядке! — угодливо выкрикнул Данила, свесившись с седла и показывая сверточек, перевязанный черной шелковиною.

— Давай их сюда! — приглашающе махнул сержант, и Данила ринулся к нему, пытаясь оттеснить толстуху, пробивавшуюся к Марии, но она увернулась с ловкостью, неожиданной в ее увесистом теле, и схватила за узду коня Марии, впившись своими маленькими глазками в ее распушившиеся косы.

— Эй, красотка! — прошептала она, распялив губы в щербатой улыбке. — Продай мне свои кудряшки!

Мария захлопала глазами. Что за бред!

Толстуха сорвала с головы чепец, обнажив почти лысую голову:

— Думаешь, мне шиньон понадобился? Нет, уже и прикалывать не к чему. Но штука в том, что… — Она поманила Марию нагнуться и зловонно прошипела: — Мэтр Сансон [228] говорит, что слишком мало голов сваливается в корзину. Мои товарки расхватывают волосы наперебой, я уж который день не поспеваю. Я заплачу тебе сколько скажешь — ливр, если хочешь! — а ты срежь косы. Ну кому знать, что они живые, а не с головы какого-нибудь дохлого аристо? Таких мне на двадцать пар чулок хватит, не меньше. Или одежой откуплюсь — я снимала тут кое-какие вещички с казненных, среди них есть синее шелковое платье — как раз на тебя!