Анна Львовна Таккер, всегда числившая себя рационалисткой, с этим была не согласна. Во-первых, Гвиечелли оставалось еще достаточное количество. А во-вторых, зеркала начали портиться действительно после смерти, но только не Камиши, а Льва Петровича. Было ли это совпадением? Тут рационализм Анны Львовны давал трещину – совсем как большое зеркало в передней, с двумя бронзовыми сатирами, каждый из которых держал его одной рукой, а в другой сжимал подсвечник. Ей было просто невыносимо видеть это зеркало всякий раз, входя в дом. Какое-то время она терпела, потом обратилась к мужу.

– С этим надо что-то делать.

– С чем, darling?

Майкл Таккер, занятый сложными деловыми расчетами, оторвался от бумаг и посмотрел на жену, моргая короткими рыжеватыми ресницами.

– Вот с этим, – Анна Львовна обвела рукой вокруг себя.

Разговор происходил в кабинете Майкла, где давно обрела пристанище большая часть гвиечеллиевских зеркал. Они висели на стенах, стояли на столах, на шкафах и на каминной полке, отражались друг в друге, высасывая воздух из живого пространства и создавая взамен свое – зыбкое, сумрачное. Ненастоящее. Находиться здесь дольше минуты, казалось, было невозможно. Однако Майкл ухитрялся просиживать в кабинете часами и как будто ничего не замечал.

– Sorry, my dear, (прости, дорогая) – он огляделся с видом растерянным и покаянным. – Я, наверно, немножко… как сказать… выбился из жизни?

– Ho allontanato dalla vita, (я отошел от жизни) – усмехнулась Анна Львовна.

– Oh, just that. (Точно – англ.) Но кто бы мог подумать, что такое произойдет? О да, я имею большую прибыль на этих поставках… Но я не могу избавиться от мысли, что не сегодня, так завтра российское правительство окажется несостоятельным должником, и мы разоримся.

– О, нет. Конечно, если ты не будешь больше давать деньги на революцию.

Она тут же пожалела о своих словах: при напоминании о деньгах для революции и, стало быть – о Луизе Майкл немедленно начинал испытывать такие угрызения совести, что терял всякую способность мыслить и действовать. На сей раз он, впрочем, быстро взял себя в руки – Так что мы должны делать, Энни?

– Мы должны уехать отсюда. Неужели ты не чувствуешь, как они… как здесь угнетает?

Таккер встрепенулся и взглянул на жену с удивлением и тревогой:

– И ты… тоже? Except of all, (кроме прочего) я не хотел тебе говорить… ведь это, как бы лучше объяснить, your privacy (здесь: только твое)… это семья…

– У нас есть своя семья. Ты, я, дети.

– Если тебе, darling (дорогая), так будет лучше… – он никогда не спорил с ней, но и помыслить не мог, что она захочет жить отдельно от семьи.

– Dio mio. Мы все сходим с ума, – Анна Львовна зябко повела плечами; и уже вполне деловым тоном заговорила о своих планах.


Мария Габриэловна согласилась со всеми идеями дочери, едва дослушав доводы Энни. Вернее, слушала она по видимости внимательно, даже задавала краткие деловые вопросы, но на самом-то деле – и Анна Львовна видела это с беспощадной отчетливостью – ей было все равно.

Ей как-то сразу стало все равно, как только скончался Лев Петрович. Это мало кто мог заметить, она вела себя почти по-прежнему. И большинство из тех, кто знал ее большую семью, оставался в уверенности, что семья эта как держалась, так и держится именно на ней.

– Forte, Amore, forte, – приговаривала Мария Габриэловна, легонько отбивая такт по крышке рояля и придерживая ручку маленькой девочки, чтобы та как надо ложилась на клавиши. – Paura non, cara, è divertente (не бойся, милая, это весело)…

Девочка не сказать что боялась, но и весело ей явно не было. Она просто была слишком мала. Нетерпеливо вертясь в высоком креслице, пыталась отыскать глазами игрушку – большую яркую бабочку на колесиках, которую вчера подарил ей муж Анны Львовны. Бабочка, когда ее возили на шнурке, открывала и закрывала крылья и громко жужжала, что приводило Аморе в восторг.

– Стоит ли начинать учиться так рано, – не сдержавшись, заметила Анна Львовна, хоть и понимала, что ее слова бесполезны.

Мария Габриэловна пожала плечами.

– Отчего же рано? Вы все начинали в этом возрасте, а ее мать еще раньше.

А ее отец… На сей раз Анна Львовна сумела таки промолчать. Только подумала, а помнят ли в этом доме, кто отец девочки… позволяют ли себе помнить?..

– Он, конечно же, ждал меня с чаем, – внезапно проговорила Мария Габриэловна, глядя поверх головы Аморе куда-то в угол просторной детской. Рояль, хоть и кабинетный, смотрелся в этой детской точно как слон в посудной лавке. – Он ведь привык, что утром я приношу ему чай, за все годы считанные разы бывало иначе – когда у кого-то из вас поднимался жар… В этот раз захворала Аморе, и я всю ночь просидела возле нее. В тот самый момент… да, как раз в тот самый момент я задремала, и никаких предчувствий…

– Мама, – Анна Львовна, подойдя, мягко положила ей руки на плечи, – мы ведь договорились, что ни в коем случае нельзя винить ни себя, ни Аморе.

– Нет-нет, я не о том. Я просто думаю, могло ли это быть случайностью? Едва ли, Энни. Маленькие дети, они ведь чуткие, как эолова арфа. Она чувствовала то, чего мы не замечали. Я думаю…

Итальянская речь звучала приглушенно и мелодично, куда мелодичнее, чем звуки, которые извлекали из инструмента крошечные пальчики девочки. Ветка за окном, покачиваясь от ветра, стучала в стекло, негромко и ритмично, как камертон. Два овальных зеркала на противоположных стенах самозабвенно смотрелись друг в друга. Анна Львовна ждала, что еще скажет мать, обескуражено убеждаясь, что остатки ее рационализма готовы сдаться венецианскому суеверию.

– Мне так больно, что девочка вырастет и не будет помнить дедушки Лео. Не говоря уж о детях Луизы, те его и вовсе никогда не увидят.

– Дети Луизы? – Анна Львовна подавила желание перекреститься.

– Конечно. У Лизы же будут в конце концов дети, как иначе? Да, Энни, я, кажется, еще не сказала тебе – я еду в Петербург. Надо наконец поговорить с этим доктором…

Анна Львовна не могла бы поручиться, что эта мысль не пришла матери в голову только что. Но, так или иначе – ей придется сопровождать ее, в таком состоянии мать нельзя отпускать одну. И заодно повидать брата Альберта, и разузнать, что делается в Петербурге (называть северную столицу Петроградом все Осоргины-Гвиечелли наотрез отказывались), и, может быть, подобрать что-нибудь европейско-столичное для ее собственного дома и оснащения будущего салона, который она твердо вознамерилась организовать…

– Да, мама, – Энни склонила гладко-причесанную голову. – Если ты этого хочешь, мы выезжаем послезавтра.

* * *

– Марсель, но тебе страшно было, скажи, страшно? – Риччи потянул старшего кузена за рукав гимназической куртки.

– Совсем нет! – твердо ответил Марсель. – Я непременно еще сбегу. И георгиевский крест получу.

– А я твою картину сохранила, – Роза нырнула под кровать, сверкнув белоснежной оборкой штанишек, и достала грубо нарисованный лубок, на котором бравый казак Кузьма Крючков рубил шашкой оторопевших кайзеровских кавалеристов. – Мама сняла со стены и сказала: выбросить это убожество! – а я сначала у Степаниды спрятала, а потом – здесь. Мы с Риччи смотрели и о тебе думали все время…

– Спасибо, – улыбнулся Марсель, хлопнул по плечу Риччи и потрепал светло-каштановые кудряшки Розы. – Вы славные малявки.

Сидящая на полу Аморе задумалась, сунув пальчик в рот, потом принесла Марселю «Ниву» с огромным портретом императора и потянулась за своей порцией ласки. Естественно, получила ее полной мерой – малютку, у которой не было ни матери, ни отца, в семье все любили и жалели.

Москва жила войной. О ней везде говорили и повсюду писали.

– Расскажи! – потребовал Риччи. – Ты видел наших геройских солдат и офицеров? А кавалерийскую атаку?

Марсель заколебался. Он был вовсе не дурак приврать, и с тех пор, как помнил себя, редко говорил правду родным. Его единственной конфиденткой в семье была Луиза, про которую теперь всем официально сообщали, что у нее заподозрили начавшийся процесс в легких, и от греха подальше отправили в Италию… Роза и Риччи по вечерам в числе прочего усердно молились за здоровье Луизы, и просили Боженьку, чтобы он пока не забирал ее к себе, как забрал бедную Камишеньку… Марсель доподлинно знал, что Луизу после попытки теракта отправили вовсе не в Италию, а сначала в крепость, а потом – в сумасшедший дом, но, разумеется, не собирался сообщать об этом малявкам. Но что же рассказать им теперь? Про геройских солдат он уже много раз рассказывал в гимназии, где безусловно числили героем и его самого. Марсель как должное принимал восхищение одноклассников, но какая-то тянущая слабость жила посередине его впалой груди, вовсе не похожей на выпяченную грудь бравого казака Кузьмы Крючкова.

– Сейчас все по правде расскажу, – решил он. – Только вам. Гордитесь, малявки. И не перебивать!

Риччи, Роза и даже маленькая Аморе придвинулись ближе.

– С Александровского вокзала ехали сибиряки. На фронт, конечно. Я их специально высмотрел, потому что они в Москве никого не знают, на все чохом глазеют, и специально за мальчишкой следить не станут. Прошмыгнул в теплушку, как крыса, и спрятался за вязанку с дровами. Сидел там до вечера, аж скрючило всего. Как из Москвы поезд вышел, так я и объявился им. Они и не ругались вовсе, дали мне чаю, хлеба и махорки. Хорошо, я прежде курить с Пашкой пробовал, а то бы опозорился. Но то, что мы с Пашкой курили (он у отца сигареты воровал) и махорка – это, скажу я вам, совсем разные вещи… Спрашивали, кто мои родители, да где я учусь. Я все врал, конечно. Сказал, что отец мой сапожник, а сам я в реальном училище, но вот решил – на фронт. Поверили они, нет, не знаю, но только доехал я с ними до Августовских лесов.

Там был пеший переход до города Сувалки. По дороге, в грязи. Пришли, вдали пушки бухают. Тучи над горизонтом висят, снизу подсвеченные, как в театре. Я сначала не понял, что это – дым и пожары видны. Там – фронт.

Сибиряки мои, против прежнего, перестали балагурить, и все прислушивались и крестились. Лица у всех от отсветов пожаров были багровые и строгие, словно индейцы делавары на совет собрались.

Потом наступило утро. Солнышко выглянуло, и все вокруг как будто повеселело. Я пошел бродить по лесу и нашел чьи-то брошенные и наполовину залитые водой окопы. Вот она, война! – в землю втоптаны черные от крови бинты, валяется разорванная шинель, тут же – пробитый осколком котелок. Пошел дальше – на солнечный просвет. Вышел на поляну. Там, ровным рядом, как в строю, в одном нижнем белье лежат солдаты. Все мертвые. Руки у всех скрещены на груди, и у каждого горящая свеча. Вдоль ряда идет православный священник – машет кадилом и что-то нараспев читает. Пахнет ладаном и еще чем-то. А у всех солдат такие восковые лица, как у кукол. И перед этим мертвым строем стоят два офицера…

– Мертвые?!! – не выдержал Риччи.

– Живые, конечно, дурачина! В полной форме, с шашками, и смотрят, как поп ходит.

Ночью наша часть должна была передислоцироваться поближе к фронту и тогда уж вступить в бой. Когда настал вечер, мне дали чайник и в сопровождении солдата отправили на вокзал за кипятком. На вокзале солдат взял меня за руку, так, что я уж вырваться не мог, и передал жандарму. И тут же, через час, меня отправили в Москву…

– То есть ты ни разу не ходил с шашкой в атаку? – разочарованно спросил Риччи. – И никого не убил?

Роза сидела и сосредоточенно листала журнал «Нива», в котором фотографии высокородных сестер милосердия сменялись портретами героев. В конце был опубликован список погибших офицеров. Около каждого имени стоял крестик, похожий на карты «треф».

– Я все равно в гимназии не останусь и еще сбегу, – упрямо согнув тонкую шею, сказал Марсель. Лампа подсвечивала красивым малиновым цветом его оттопыренные уши. – Победить германцев – это главное сейчас для всех дело.

Аморе беззвучно плакала. Она словно наяву видела пронизанную солнцем поляну и строй раздетых до белья мертвых солдат. Почему-то ей представлялось, что всех их убили те два офицера и казак Кузьма Крючков. Ей было страшно, и она знала, что война не может быть главным делом для всех, но слов, чтобы сказать об этом Марселю, у нее еще не было.

* * *

Глава 11.

В которой изучают иностранные языки, читают Пушкина и сравнивают коммунизм с царствием Божьим

– Хочется, Маша, хочется, чтобы уже, наконец, была зима-зима, и все снегом засыпало. Все! Белым-белым снегом. Только выйдет ли? Навряд…

– Я Марфа теперь… Да, растеплело нынче изрядно…

Люша и поповна Маша (ныне – сестра Марфа в Свято-Введенском монастыре) стояли у старой водяной мельницы.

Оттепель: крики ворон, тревога в мокром упругом воздухе. Туман, капель, налетают внезапные порывы влажного ветра, запах стелющегося к земле дыма, по мельничному лотку течет черная вода, по краям досок темно-зеленый, почти черный мох, падают со звоном подтаявшие сосульки.