– Ты все понимаешь, – упрямо мотнул головой Кашпарек. – Я слишком часто держал тебя в руках, чтобы обмануться.

Из-за пазухи его выпрыгнула марионетка, заплясала на тряпичном прикроватном коврике, потом сделала неприличный жест.

– Танцуй, баба, танцуй, дед,

Может дам, а может, нет,

Котик наш сметанку ест,

Куры влезли на насест,

Коршун поверху летит,

На цыпляточек глядит…

У Оли на глазах выступили прозрачные слезы.

– Ты всегда меня дразнишь… – прошептала она.

– Я? Тебя? – переспросил Кашпарек своим собственным резким и глуховатым голосом. – Я по ночам вылезаю из кровати, ложусь голым на доски, и нет мне покоя. Иногда думаю: не спать ли мне на гвоздях, как герой какой-то дурацкой книжки?

– Кашпаречек, милый… мне тебя так жалко… Но что же я сделаю?

Жалостливая гримаска сделала ангельски красивое лицо Оли почти приторно-сладостным. Сквозь слезы явственно просвечивало удовольствие.

Кашпарек не смотрел, укладывая за пазуху марионетку.

– Ладно, я сам, – сказал он. – Больше мы с тобой с номерами выступать не станем. Скажи всем, чтоб не приставали. Будут о причинах допытываться, можешь, как знаешь, на меня валить.

– Кашпаречек, но почему же…

– Заткнись уже! – зло оборвал Олю Кашпарек. – Зачем только мы с дедкой тебя тогда подобрали!.. Лучше б другой кто…

Оля прижала ладошки к лицу и отчаянно, с наслаждением зарыдала.

Кашпарек вышел, не оборачиваясь.


Люша видела, как юноша какими-то странными рывками, застывая под струями воды едва ли не на одной ноге, двигался от дома к парку. Брови его были сведены в один мучительный отрезок, темные губы плотно сжаты, и казалось, что кто-то двумя резкими линиями, углем перечеркнул лицо забытого на помостках базарного арлекина. А арлекин вдруг, каким-то немыслимым усилием невесть откуда взявшейся воли ожил и побрел прочь с майдана…

Люша поежилась и плотнее закуталась в плед, отгоняя морок: на мгновение ей и впрямь отчетливо увиделось, что сквозь дождь уходит не хорошо знакомый ей мальчик-акробат Кашпарек, а, бредет, дергаясь и содрогаясь от непривычности самостоятельных двигательных усилий, поглотившая его жизнь жутковатая марионетка.


Александра Кантакузина дождь томил. Казалось, если бы не было его шуршаще-гремящего присутствия, хозяин усадьбы немедля занялся бы какими-то важными, неотложными вещами, и уже с успехом завершил их, и перешел к другим, не менее важным… Понимал прекрасно, что все это лишь иллюзия, и никаких особенных свершений не сулила ему сегодня даже и совершенно сухая погода, но раздражение от этого понимания не убывало.

Пробовал работать в конторе, потом в кабинете, слонялся по дому, ни в чем не находя удовлетворения. Из пустого совершенно наорал на лакея, пытался читать газеты, но длинные списки погибших, публиковавшиеся на последних страницах, притягивали взгляд и навевали все более гнусные мысли.

Хотелось пойти куда-нибудь, сесть, твердо и серьезно поговорить с кем-нибудь понимающим о важном, исторически детерминированном и потому логически безупречном. Никого не было. Макс на фронте, да они ведь и не разговаривали с ним последние годы. Дядюшка далеко, однокашники все куда-то подевались. Соседи давно варятся в своем собственном соку, опасаются глубоких мыслей, как раскрытого колодца, думают мелко и сиюминутно. Люба, жена? Что он знает про нее, как про собеседника? Ничего. Да если бы она и могла говорить, так ведь не стала бы. С ним – не стала бы. С конюхом, кухаркой, глухонемой нянькой – всегда пожалуйста. Что и обидно.

В конце концов Александр услышал голоса в бильярдной и пошел на них.

Представившаяся ему картина вызвала почти судорогу в его и без того сильно сжатых челюстях.

На двух обтянутых бархатом стульях расположились Настя и Феклуша. В дождевых сумерках их лица казались старыми и посеревшими. Феклуша низко и сильно выводила запев:

– Все кукует, кукует кукушечка,

Долгий век обещает мне, глупая,

А того ты не знаешь, кукушечка,

Как живется на свете на белом мне…

(слова М.Вольпина – прим. авт.)

Груня сидела на полу у ног Насти и, чувствуя вибрации широкой спиной, мычала в такт. На ее коленях возилась с обмусоленным сухарем Варечка. Оля со светящимся, промытым слезами лицом стояла на коленях, прислонившись боком к Феклуше, и подпевала несильным, но чистым голоском. Капочка, поднявшись на цыпочки, выкладывала корону из светлых Олиных волос и, слегка фальшивя, тщательно выпевала немудреный мотив:

– Не подняться березке без солнышка,

Не цвести без любви красной девице,

Так зачем ты кукуешь, кукушечка –

Долгий век обещаешь мне, глупая?..

Стертые полутьмой лица женщин, девочек и девушек казались одинаковыми в своей почти животной тяге к чему-то неназываемому и потому фактически опасному. В свете единственной свечи вся сцена туманно колыхалась, и в ней как будто бы бездумно голосило одно многоглавое и многоглазое существо.


Александр резко развернулся на каблуках и почти побежал по коридору. Песня прервалась, собравшиеся в комнате проводили хозяина усадьбы задумчивыми взглядами.

– Жалко Александр Василича, – сказала Оля. – Одиноко ему.

– Аристотель – трава, – пробурчала Груня.

– Чего это? – удивилась Феклуша.

– Ложный силлогизм, – объяснила женщина, пальцем выковыривая из-за щеки подавившейся Варечки размокшую сухарную массу. – Трава живая. Аристотель живой. Значит, Аристотель – трава… Да нам это ни к чему. Давайте лучше еще споем…

* * *

– Это совершенно невыносимо! Я чувствую себя старомодным пиджаком, забытым в заплесневелом шкафу! В мире происходят великие трагические события, на глазах меняется карта Европы, а здесь… здесь…Здесь какие-то кукушечки кукуют!

Люша подняла глаза от книги, взглянула на Александра и криво улыбнулась.

– Ты хочешь уйти на войну, как Арайя? Что ж, иди…

То, что она назвала Максимилиана его юношеским, романтическим псевдонимом, почему-то кольнуло больнее всего. Даже больше ее явного равнодушия к его предполагаемому отъезду на фронт, может быть, гибели…

– Я не собираюсь…

– Но чего же ты хочешь?

«Чтобы кончился дождь, – хотелось сказать ему. – И еще, чтобы ты меня выслушала.»

Он не знал толком, что он хотел бы сказать, но при том желал быть выслушанным – непременно.

– Что ты читаешь? – спросил он.

– Чехова, – ответила она.

– Маленький человек и его такие же маленькие интересы… Кто бы знал, как я все это ненавижу… Крыжовник, это так близко…

– У Чехова не маленький, а несостоявшийся, несвершившийся человек, – возразила Люша. – Теперь тебе само время дает возможность свершиться. Подлецом или героем, как пожелаешь. Да впрочем, оно часто лишь от точки зрения зависит…

Он вдруг понял, что именно это и хотел услышать. Подошел, взял ее руку и поцеловал запястье.

– Да, да, Люба, ты безусловно права. Настало время, – веско сказал он, впервые за долгое время чувствуя себя живым и красивым.

Люша зевнула, потрясла поцелованной лапкой и грациозно, совершенно по-звериному изогнулась под пледом (он тут же болезненно ощутил, что она вполне могла бы быть частью недавно увиденной им картины, в которой ему самому места решительно не было):

– Алекс, когда пойдешь свершаться, – попросила Люша, – пожалуйста, шугани Атьку из лужи и вообще со двора. Судя по лаю и воплям, она там купается вместе со своими псами. Пусть сейчас же пойдет наверх и переоденется в сухое.

* * *

Спустя время после ухода Александра Люша поднялась наверх в детскую. Варечка уже спала, а Груня сидела рядом с кроваткой и листала «Ниву». Промытое небо над Удольем яснело звездами. От верхушки малышки-месяца тянулся в пространство тонкий лучик.

– Как будто на ниточке висит, – сказала Люша.

– Ага, а повыше в небеси гвоздик прибит, – кивнула Груня.

От вида спящего ребенка или от прошедшего дождя у Люши сделалось лирическое настроение.

– Смотри, когда маленькие спят, – сказала она, указывая на Варечку, – у них какая-то серьезность появляется в лице и можно угадать, какие они взрослые станут.

– Ага-ага, – опять согласилась Груня. – А когда мужики и бабы спят, так можно угадать, какими они покойниками во гробе глядеться будут. Особливо, если рот во сне раззявят.

– Противная ты, Грунька, – беззлобно огрызнулась Люша. – Но умная – этого не отнять… Правда ведь, Варька на Аркадия Андреевича похожа?

– Не-а, ничуть не похожа.

– Мерзкая ты баба… От Степки есть чего?

– Не-а, – Груня покачала головой. – Давно уж.

– И что ж это значит?

– Сбежал, должно быть, по новой. Не сдержать его в клетке-то, не та натура. Теперь либо уж вовсе убьют, либо рано или поздно сюда, в родные места заявится…

Глава 24

В которой рассказывается, как Степка жил в плену, о его побегах и о том, как он повстречался с Максимилианом Лиховцевым

Степка стоял в чистом белье и ждал смерти. Все четыреста тридцать человек пленных три дня назад так решили: умрем, но нипочем не будем против своих утруждаться и строить укрепления. Козьмодемьяновский – унтер из бывших семинаристов, сказал, что и по закону австрияки не имеют права заставлять. Если там картошку копать или на фабрике – это пожалуйста, на то и пленные, вроде бесплатных рабов. А по военному делу – ни-ни.

И вот, время ультиматума лагерного начальства истекло.

Венгры (а в охране пленных были только они – чехам австрияки не доверяли) бегали растеряно. Вид почти полтысячи бородатых русских мужиков в чистом исподнем, выстроившихся в строю, вытянувших руки по швам и только время от времени размашисто крестившихся – явно смущал их до крайности. Убить их всех? А Бог-то как же?

Прошло не менее двух часов. Бледное солнце медленно ползло в дымке над горами. Четверо русских солдат лишились чувств и повалились снопами – от голода и устатку. Сторожевые собаки, нервничая, рвались с поводков и пенились оскаленными мордами. Трое начальников-австрияков орали на охранников и совещались между собой, то и дело давая какие-то наставления чеху-телеграфисту.

По виду венгров Степка вскоре понял, что убивать всех прямо сейчас не станут. Опять будут пугать, морить голодом, вешать на столбах унтеров и, может, кого-то прямо сейчас затравят собаками. Нелюди – что с них взять.

Но, если не немедленный расстрел, значит, опять начнется неразбериха, будут разделять, сгонять куда-то… Если возникнет возможность бежать, Степка упускать ее не собирался. Не в первый раз.

Венгры тем временем притащили котел с дымящейся брюквенной похлебкой. Русские не ели горячего почти месяц, а последние три дня их вообще не кормили.

– Кто хочет есть – выходи, ешь, спи, а утром на работу, – почти без акцента крикнул по-русски старший охранник. – Ваши войска отступили везде. Варшава сдана. Война скоро закончится. Кто будет есть и работать – поедет домой, в Россию. Кто не будет – ляжет в землю, вот там, – охранник махнул рукой.

Все пленные знали, что там, куда он указывал, в ложбине, в безымянных могилах под грубо сколоченными крестами похоронная команда зарыла уже около тысячи русских, умерших от голода, эпидемий и жестокого обращения.

– Я согласен работать! – крикнул стоящий за два человека от Степки молодой парень. – Я хочу вернуться домой!

– И я!

– И я тоже!

– Предатели! – звучно рявкнул унтер Козьмодемьяновский. – Продались даже не за тридцать сребреников, а за миску брюквенной похлебки! Родина вас проклянет!

– Да разве не все равно ей? – невнятно пробормотал пожилой солдат, стоящий слева от Степана. – Хранцузам-то вон печенье да варенье ихняя родина шлет, да одежонку теплую исправно, а нам – шиш да маленько…

Строптивого унтера потащили прочь, кто-то, стукнув себя кулаком в раскрытую грудь, ринулся следом, сухо треснули выстрелы, брызнула в пыль кровь, ругательства, крики, немецкие команды, поверх всего истерический вой, в котором уже мало человеческого:

– Не убива-а-айте, братцы!

Степка сориентировался почти мгновенно, упал на карачки, чтобы не угодить под шальную пулю, и резво побежал в ту сторону, где собрались предатели.

Мягко оттеснив венгра-кашевара, огромной кружкой зачерпнул из котла и, обжигая рот и помогая себе пальцами, торопливо выхлебал с пол литра похлебки – не то, чтобы Степке так уж хотелось есть (нервное возбуждение глушило голод), но знал: горячее в утробе всегда пригодится. Потом вытащил из стоящей тут же корзины ломоть серого сырого хлеба (его пекли с добавлением мякины), есть не стал, спрятал за пазуху.

Венгр-охранник схватил Степку за руку, что-то прокричал, оскалив белые зубы.

– Ихь бин очень сильный русский мужик и завтра буду зер гут арбайтен! – отделяя слова друг от друга, внушительно сказал ему Степан.