У немцев на позициях играют рожки – отбой газовой атаки.

Несколько солдат с непокрытыми головами стоят над мертвым Мануйловым. «Как же это ты, внучек?!» – бормочет кто-то. Рядом валяется на земле, рыдает и царапает землю ногтями молодой солдатик из недоучившихся студентов – Мануйлов отдал ему свой противогаз.

– Когда же кончится это издевательство над людьми?!! Где Бог? Где Бог, я вас спрашиваю?!! – кто-то кричит и топчет свою шапку. Прочие выжившие даже не оборачиваются в его сторону.

– Не ходить за водой на болото! Там в низине – газ! Воду из реки и колодца – обязательно кипятить или отстаивать несколько часов! Она отравлена! – мой голос похож на лай злой собаки, я сам это слышу.

Сейчас в лазарете будет много работы. Помощь Знахаря понадобится там. Иду медленно, иногда останавливаюсь кашлять: мокрые маски – редкостное дерьмо, но хорошо, что есть хотя бы они.

Трава вдоль дороги местами пожелтела, клеверное поле погибло. На дороге валяются мертвые воробьи, среди них – жаворонок. Зачем-то поднимаю его, отношу и укладываю на выкаченный с поля камень. Маленькое тельце еще не успело остыть, клювик раскрыт.

Над лазаретом развевается большой флаг с красным крестом.

Рядом, за забором – артиллерийский склад. Командиры надеются, что немцы не будут кидать бомбы в лазарет. Я-то еще из прошлой жизни знаю, что надеются напрасно. Кто кого обманет.

Снарядов теперь достаточно. Но воевать уже никто не хочет.

Часть персонифицированных во мне страхов не имеет ко мне никакого отношения. Страх смерти – в основе всего.

Люди так быстро наклоняют головы, уворачиваясь от пули или пугаясь взрыва, что сами ломают себе шейные позвонки и умирают. (Исторический факт, впервые документально зафиксированный медиками именно в Первую мировую войну – прим. авт.)

Я придумал, как лечить истерические параличи. Говорят, моя методика распространилась по всему фронту. Проще простого: практика по хирургии на четвертом курсе. Эфирный наркоз, первый этап – возбуждение. Начинает брыкаться ногами. Здоров, готов в строй, в атаку.

Меня ненавидят, один раз даже караулили, пытались убить или покалечить. Вестовой покойного Мануйлова вовремя предупредил.

Как дети. Когда нет боя и смерти – играют.

Солдатская игра «вшанка». Берут кусок фанеры, чертят на нем круг углем. Делают ставки. Каждый снимает с себя вошь, сажает ее в центр круга. Чья вошь первой выползла за круг – тот и победитель.

«Куда смотрит Бог?!»

Бог никуда не смотрит. Его нет. Закончить войну могут только сами люди.

Глава 31.

В которой Люша бьет бутылки, боевой офицер плачет, а Марыся пытается спасти от разорения усадьбу Торбеево.

Марыся спрыгнула с саней еще до того, как лошадь встала, и побежала к ступеням по расчищенной дорожке. Алексеевский крестьянин-возница радостно осклабился и прицокнул языком ей вслед – в розовом пальто, отделанном белым кроликом и красным атласом, в розовой же шляпке с оранжевым пером, полячка была похожа на Жар-птицу из русских сказок.

– Не могла заране предупредить? – попеняла Люша подруге. – Зря я, что ли, за земский телефон плачу?

– Не хотела, – отрезала Марыся. – Али так мне не рада?

– Не пори ерунду! Есть новости?

– Две. Одна тебе, должно быть, понравится, а другая уж и не знаю, как… С которой начать?

Они сидели в угловой комнате, которая еще при Наталии Александровне – давным-давно покойной первой жене Люшиного отца – называлась музыкальной. Прежде здесь стоял рояль, а теперь – изящное пианино грушевого дерева, с подсвечниками в виде изогнутых лоз. В его полированном боку отражалась горка яблок на блюде и узкая бутылка мозельского. Светлое вино, разлитое в стаканы, вспыхивало радостными искрами.

– С той, которая точно понравится, – усмехнулась Люша. – Хорошего-то каждому охота.

– Скоро революция будет! Вот! – вытаращив зеленые глаза, выпалила Марыся.

– Гм-м… – Люша задумалась. – А у тебя-то откуда верные сведения могут быть? Ты в партию какую, что ли, вступила?

– Глаза у меня есть и голова к ним – того достаточно, – отрезала Марыся. – Ты в деревне живешь, а я-то – в Первопрестольной. Очереди за хлебом и бакалеей засветло стоят. Все вздорожало в разы. Сахар по карточкам, муки пшеничной не хватает. В Петрограде, люди говорят, все то же. Поезда ходят через пень колоду, все эшелонами забито. Солдаты с фронта бегут. Лавки уже громить начали… Ничего тебе не напоминает?

– А с чего ты взяла, что мне все это понравится?

Теперь задумалась, покусывая розовый ноготь, Марыся.

– Ну ты же у нас в прошлый раз революционерка была. И Арабажин твой… Хотя теперь-то ты помещица выходишь…

– Да, – кивнула Люша. – А ты – трактирщица, и революция нам обеим вроде как не с руки. Но может обойдется еще… А что же вторая новость?

Марыся опустила взгляд и по-девчачьи ковырнула пол носком прюнелевого ботинка.

– Замуж я вышла…

– Опаньки! – Люша присела, словно готовясь к прыжку, потом пружинно распрямилась и протанцевала по гостиной замысловатый агрессивный пируэт. – Вот это да! А какого же хрена ты, сволочь, меня на свадьбу не пригласила?

– Да что я тебя, не знаю, что ли?! – в тон окрысилась Марыся. – Ведь ты бы, дура настойчивая, сразу взялась докапываться, и, того гляди, испортила бы мне все…

– Точно так, – согласно кивнула Люша. – А кто же у нас муж?

– Да письмоводитель, я тебе как-то рассказывала о нем.

– Ага, стало быть, письмоводитель. А теперь объясни внятно: зачем оно тебе сдалось?

Марыся опять немного помолчала, покусывая чуть припухшие губы.

– Ребеночка я жду.

– Так… Так… Так… – Люша энергично продолжила танец, потом, давая еще один выход чувствам, села за пианино и взяла подряд несколько бравурных аккордов.

Марыся с удовольствием, отхлебывая вино из высокого стакана, наблюдала за подругой – она знала о Люшиной предвоенной карьере танцовщицы, но собственно танцующей видела ее крайне редко. Уверенные, упруго-совершенные, отчетливо говорящие движения молодой женщины притягивали взгляд и завораживали полячку.

– Кто отец? – сбросив кисти с клавиатуры на колени, спросила Люша.

– Валентин Юрьевич.

– Ага. Он знает?

– Нет, конечно. А ты что, думаешь, мне надобно ему сообщить? Так боюсь я…

– Да. Нет. Да, тут надо очень хорошо подумать, все взвесить, – важно закивала Люша. – Это не сейчас. Сейчас – вот! – Люша вскочила, отняла у Марыси почти пустой стакан с вином и швырнула его на пол. Потом сгребла со столика бутылку и разбила ее об круглую крутящуюся табуретку. Осколки полетели под пианино и бильярдный стол.

– Ты чего, опять рехнулась, что ли?!! – испуганно взвизгнула Марыся, отпрыгивая к двери.

– Не, – спокойно кладя бутылочное горлышко на подоконник, сказала Люша. – Я в порядке. А коли ты беременна, так тебе спиртное пить нельзя. Ни капли. Алкоголь для плода – яд. Так отец Валентина сказал. А коли не веришь, я тебя нынче же с Германом познакомлю, убедишься вполне… Ты теперь иди, располагайся, отдыхай, ванну прими, я насчет твоих любимых пирожков уже распорядилась, сейчас там Лукерья всех убьет и спечет немедля… Коли еще в чем надобность возникнет, так зови Настю или Феклушу. А мне… мне тут нужно кое-чего… я после к тебе зайду, если ты почивать не будешь…

И унеслась куда-то, как дух Синей Птицы, легкая и обманчиво хрупкая. Марыся повела плечами – то ли зябко, то ли сладко. Острый винный дух колол ноздри, и воздух тихо гудел, как туго натянутый электрический провод.

* * *

Темношерстной куницей промчавшись по лестнице в библиотеку, Люша схватила лист бумаги, чернильницу, перо, прыгнула с ногами на важный диван, причудливо, по-куньи же изогнулась, водрузив письменные принадлежности и локти на рядом стоящий журнальный столик, и принялась быстро писать, скорее даже рисовать буквы своим крупным, но нечетким почерком. Губы ее кривила улыбка, глаза задорно блестели, чернильный локон падал на нос и она, не прерывая своего дела, выдвинув вперед нижнюю губу, то и дело сдувала его в сторону. «Если бы у меня был хвостик, – мимоходом подумала Люша, с детства осознававшая некоторую «зверушестость» своего облика. – Я бы им сейчас возбужденно помахивала… Но мне хвостика, увы, не досталось, только Владимиру…А забавно бы было, только я пушистый хочу…»

«Валя, Валька, Валентин, зайчик лопоухий! – писала Люша. – Радуйся, радуйся, стучи лапками в барабан, с которым ассоциирует тебя испуганное воображение твоего милого отца, Юрия Даниловича. Я говорила ли тебе, что вы с ним с годами сделались одуряюще, просто глупо похожи? Еще когда мы с тобой встретились в Варшаве, мне все казалось, что ты на кого-то мне хорошо знакомого смахиваешь, но там я сообразить не сумела – мундир военный, должно быть, мешал. А нынче! – эти складки вдоль носа, и брови, и лоб, и пальцы длинные и ровные, как палочки, и торчащие вверх и в стороны огромные уши, и манера складывать домиком ладони, и утишать голос, когда волнуетесь… Прыгай, стучи, зайчик мой, – все ваши складочки и ушки передадутся дальше, в мир незнаемый, потому что моя Марыська нынче ждет от тебя ребеночка! И только посмей мне сказать, что ты не рад – я тебе самолично глаза выцарапаю!

Я уж думала с трескучей сухой печалью, что Марыськин розан пустоцветом засохнет среди трактирных будней, и маслом прогорклым и подгоревшей кашей из обжорки мне от тех мыслей в нос шибало. Ан врешь, не возьмешь нашу хитровскую породу! Нашла-таки Марысенька свой идеал – тебя, Валечка! Мне нынче от радости хочется танцевать, как когда-то, голой, можно даже на столе, да негде – в Европе война, да и «Стрельну», ресторан мой с цыганами, закрыли – там нынче госпиталь. Но с последнего мне не только убыль, но и прибыток вышел – Глэдис Макдауэлл (моя первая эстрадная учительница) у меня в Синих Ключах до весны (весной ресторан обещают обратно открыть) живет и от скуки усадебную ребячью стаю всяческими штуками развлекает. Кашпарека нашего (темный, злой, с куклой) помнишь? Так вот Глэдис даже к нему какой-то подход нашла, и порою длинные разговоры ведет…

Юрию Даниловичу и жене своей малахольной Монике Станиславовне передавай привет и пусть она не печалится: в общем-то, оно все по-правильному выходит – ребеночек получится как раз наполовину поляк, отец у него правильный и польского деда Станиславом звали!

Осторожней там, на войне, там ведь, знаешь ли, бывает, что убивают.

Я не хочу, чтоб тебя убили, Валя, и сей же день давно мною прикормленному попу, отцу Флегонту денег дам, чтобы он за вас всех (с нерожденным младенчиком) молился и всякое потребное по этой части делал. Вдруг оно и вправду помогает?

Шлю тысячу горячих поцелуев.Люша Розанова
* * *

– Все плохо, Люшенька…

– Что, Катиш, что?! Что-то дурное с Иваном Карповичем?

– Нет-нет, он все так же, смотрит на птиц и плачет…

– ?!

– Он нынче легко плачет: но не как человек, а как сыр. Сыр со слезой. И в лице у него что-то сырное – мягкое и жирное одновременно…

– Катиш, Катиш… Объясните же мне! Это меланхолия?

Марыся сидела за столом, смотрела и слушала внимательно, ела пирожки. После того, как Люша решительно запретила ей пить вино, полячка поглощала свежую выпечку в каких-то прямо пугающих количествах. Лукерья не могла нарадоваться гостье.

В углу комнаты под присмотром Груни Агафон играл с Варечкой. На пестром тряпичном коврике мальчик строил башенки и воротики из гладко обтесанных деревянных чурочек, а Варечка с глупым счастливым смехом рушила их.

– Милая Люша, наверное, я просто устала и запуталась. Иван Карпович ничего не может мне подсказать. Илья Кондратьевич совсем состарился и живет в каких-то своих мирах. Все вздорожало. Крестьяне обманывают, воруют где только можно, а потом еще требуют платы за работу вдвое больше той, о которой условились. Торбеевский староста – только представь! – выучил слово «инфляция». Да еще бывший управляющий, которого я выгнала, везде, где только можно, строит мне козни, строчит доносы…

– Доносы?! В каком же это смысле?

– Егор…

– Тот самый, с которым вы тогда приезжали? Он разве все еще здесь?

– Приезжает… иногда… Люша, я всего лишь бывшая танцовщица, я ничему больше не училась… Наверное, мне придется продать Торбеево… Есть один покупатель, калужский подрядчик из новых, но он предлагает так мало денег, и мне кажется, что в сговоре с тем же управляющим… Обманет… А если и нет, то на что же мы станем дальше жить? Деньги ведь обесцениваются с каждым днем… Найти другого покупателя? Но как это устроить, и, главное, что мне делать потом со всеми моими стариками? Переезжать в Москву?