– Ничего с ней не случилось, – заявила Роуз. – Если не считать того, что она вышла замуж.

– Мы получили по почте открытку, – сообщил Артур. – Не знаю, кто ее прислал. Подписи не было.

– Она у вас? Отдайте ее мне.

– Я забыла о ней, – пожала плечами Роуз. – Все равно там нет никаких подробностей. Она вышла замуж за француза. Мы так и не поняли, из Франции он или из Америки.

– Где открытка?

– Я же сказала тебе. Мы ее не взяли. Это была самая обыкновенная почтовая открытка. Кажется, я ни разу в жизни не видела такой дешевой свадебной открытки. Ничего похожего на красивые старомодные карточки, какие рассылают обычно в таких случаях.

Я ощутил, как прокатилась волна облегчения, потому что с Джейд ничего не случилось, однако успокоение прошло быстро.

Роуз продолжала:

– Там только и было сказано, что мистер и миссис Денис Эдельман, и так далее, сообщают о бракосочетании своего сына Франсуа и Джейд Баттерфилд. А потом название какой-то синагоги в Париже, во Франции.

– Когда?

– Месяц назад, – ответил Артур. – Четвертого января.

– И вы знали об этом?

– Мы получили открытку только на днях, – сказал Артур.

– Я даже понятия не имею, от кого она, – заявила Роуз. – Но я подумала, что тебе стоит об этом узнать.

Я поднялся. Даже от незначительного движения комната поплыла. Я посмотрел на родителей: отец сидел неподвижно, совершенно прямо, мать постукивала ногой, уставившись в пол. Мне хотелось броситься к ним, на чудесный миг обрести семью и утешение. Я казался себе таким слабым и таким безобразным.

– Помогите мне, – взмолился я, уронив голову. Я чувствовал, как подгибаются колени, мне хотелось упасть, но я удержался.

– Помочь? – переспросила Роуз. – Я не понимаю, Дэвид. Я просто не понимаю. Что мне сделать? – Она посмотрела на Артура, в ее глазах одновременно читались испуг и раздражение.

– Что прошло, то прошло, – пробормотал Артур. – Пути назад нет. Прости меня за такие слова, Дэвид, но я лишь надеюсь, что она счастлива.

– Чем я могу тебе помочь? – спросила Роуз. – Я спрашиваю прямо. Я никогда не понимала. Просто скажи мне. Ты просишь помощи, а я не знаю, чем помочь. Ты разглагольствуешь о каких-то красных штанах двенадцатилетней давности, сам белый как полотно, и я, если честно, теперь не знаю, если вообще знала когда-то, как тебе помочь.

Я пожалел о сказанных словах. Я расправил плечи и попытался сделать вид, будто взял себя в руки. У меня в голове прояснилось от глубокого вдоха. Я подошел к окну. Увидел парня по имени Говард Керр, одетого, как всегда, во все черное. Вместе с родителями он направлялся к машине на стоянке для посетителей. Родители шли обнявшись, а сам Говард шагал впереди без куртки, опустив голову, обхватив себя руками, и его длинные волосы метались на ветру.

– Это даже к лучшему, – произнес я, наблюдая за тем, как Керры забираются в машину. Говард рукавом стер снег с лобового стекла. – Я хочу сказать, что это большое облегчение. Иначе постоянно оставались бы вопросы. Я чувствую, как у меня камень с души упал, я уже это чувствую.

Я прислушивался к дыханию родителей за спиной, мышцы ног болели от напряжения. Мистер Керр опустил стекло, и Говард отступил на шаг, опустился на колени, чтобы поговорить. От автомобильного выхлопа снег почернел и стал похож на золу. В открытом окне появилась рука миссис Керр с длинными красными ногтями и помахала на прощание. Машина отъехала, Говард поднялся, глядя, как свет габаритных огней исчезает в снежной пелене.

– Вы бы лучше ехали домой, – заявил я родителям. За окном уже стемнело настолько, что я видел их отражения в стекле: застывшие на стульях в странных позах, похожие на игроков в карты. – Народ уже разъезжается, путь неблизкий. В такую-то погоду. Снег, между прочим, все еще валит. – Я увидел, как Артур зашевелился, взялся за подлокотники кресла, сделал глубокий вдох. Еще чуть-чуть – и он окажется рядом со мной и сожмет меня в объятиях. Я быстро развернулся, заставив его замереть. – Это лучшее, что вы можете сделать, по крайней мере, сейчас. Я немного обескуражен, мне трудно принять это известие, поэтому вам, наверное, лучше уехать.

– Мы могли бы поговорить, Дэвид, – предложил Артур.

– Знаю, – кивнул я. – Но я уже лет пять только и делаю, что говорю, и это… В смысле, я несколько устал от разговоров. Может быть, поговорим как-нибудь в другой раз.

Роуз с Артуром засобирались, уже не возражая. Я стоял у окна, глядя, как они подходят к стоянке: они не касались друг друга, но, кажется, разговаривали. Открыв дверь машины, Артур обернулся в сторону моего окна и помахал, но я отшатнулся и распластался по стене, как будто спасаясь от пуль. Я уселся в одно из кресел, зациклившись на вопросе, имеет ли значение, что я выбрал кресло Роуз, а не Артура. Тот, кто слушал радио, кажется, прибавил громкость, и звук царапал меня по спине, словно обезьянка.

Я поднялся, сжав руки в кулаки, и вышел в коридор. Двери некоторых комнат были открыты. Родительский день. Главное помнить о том, что не все на свете поехали в больницу и сидят в маленьких комнатках с односпальными кроватями, потому что сегодня воскресенье. Наконец я отыскал то радио этажом выше. В комнате Бруно Тези. Он держал его на коленях, огромный портативный приемник с полностью выдвинутой, подрагивавшей антенной. У Бруно в гостях был старший брат, сидел, не сняв пальто, закинув ногу на ногу, и курил коричневую сигарету. Бруно, мягкий и какой-то бесформенный, с дряблой кожей, улыбнулся, когда я вошел в комнату. Звучала музыка Стива Миллера, монотонная и неискренняя. Бруно убавил звук, понимая, что, даже если я закричу в голос, он не услышит меня. И тогда я сказал едва слышно:

– Если ты не заткнешь свою шарманку раз и навсегда, сначала тебе будет очень больно, а потом я тебя убью.


Угрожать Бруно было серьезной ошибкой. Они с братом нажаловались на меня, и мой проступок повлек за собой тщательное расследование. Я лишился своего привилегированного положения в клинике так же запросто, как и достиг: оно попросту вышло в дверь сопутствующих обстоятельств, прихватив свою шляпу.

И я чувствовал, что это к лучшему. Силы воли у меня почти не осталось, я ощущал, как погружаюсь в трясину моего худшего «я». И прежде чем я окончательно опустил руки, у меня промелькнула последняя здравая мысль: может, Джейд уехала в Париж, чтобы повысить мои шансы на освобождение?


В Роквилле имелся один «секрет на весь свет», что персонал закрывает глаза на сексуальные связи между пациентами. Обычно подобные отношения не афишировались, так что за все годы пребывания в клинике я всего два или три раза доподлинно знал, что вот эти двое – парочка. Во время первого курса лечения доктор Кларк говорил, что, если у меня вдруг завяжутся романтические отношения с какой-нибудь пациенткой, главное, не стесняться этого, рассказать об этом ему, «поделиться». Такова была стратегия Роквилла: чем запрещать сексуальные связи, их превращали в одно из средств реабилитации. В конце концов, все мы собрались здесь для того, чтобы помогать друг другу, а помощь предполагает искреннее общение – откуда возьмется искреннее общение, если сексуальность под строгим запретом?

В апреле, когда я уже два месяца как знал о замужестве Джейд, я подружился с шестнадцатилетней пациенткой по имени Рошель Дэвис. Рошель была красива какой-то беспутной, нездоровой красотой. Она красила губы и ногти в сливовый цвет, одевалась во все черное, непрерывно курила «Кэмел» и уверяла, что она спец по суициду. Она занималась классификацией самоубийств: самоубийство из мести, самоубийство несчастный случай, самоубийство в воспитательных целях и еще много других, понять которые было непросто: к примеру, лавандовое самоубийство, сырное самоубийство, астральное самоубийство. Друзей у нее не было ни в клинике, ни за ее пределами. Окружающим ее странность казалась слишком агрессивной, а в Роквилле многие очень остро ощущали собственную уязвимость, чтобы дружить с человеком, настолько повернутым на самоуничтожении. Рошель – худощавой, с зелеными глазами и каштановыми волосами, причесанными а-ля Элвис, – было наплевать, что думают о ней другие, однако она, кажется, очень хотела поближе познакомиться со мной. Было ясно, что ее главным образом привлекает шаткость моего положения в сообществе Роквилла, однако все оказалось не так просто. Вечно все оказывается не так просто.

Первый раз мы занялись любовью в ванной комнате первого этажа, предназначенной для медперсонала. Комната была странная, с претензией на изысканность: розовые стены, матовая плитка по полу, кресло и туалетный столик, на котором стояла детская присыпка «Джонсонс беби», дезодорант «Аррид», одеколон «Санди» и лежала зубная нить. Мы занимались любовью в кресле, раза три или четыре подряд – не по причине все нарастающей страсти, а потому что каждый раз получалось неуклюже и то удовлетворение, какое мы испытывали, лишь слабо колыхало бескрайние воды застоялого вожделения. Сначала нам не хватило храбрости раздеться – если тебя застукают, уж лучше в спущенных штанах, чем вовсе без штанов. Мы занимались любовью, и Рошель сидела у меня на коленях, упираясь костистыми синеватыми ступнями в спинку кресла, голова у нее болталась, темно-синие трусики пружинили на бедрах, словно батут, когда она судорожно дергала стиснутыми ногами от нервического, неудовлетворенного желания. Потом мы помогали друг другу языками, потом занимались любовью на холодном полу, на этот раз раздетые, но было уже слишком поздно: наш интерес друг к другу уже угасал и было очевидно, что страстное желание, какое мы пытаемся удовлетворить, останется глухо к нашим попыткам.

И все-таки я был одержим ею. В ту ночь я лежал в постели, и член у меня затвердел при мысли о ней, я внял его зову и спустя миг был в ее комнате. Сестра Серропиан спала на своем посту, ее фиолетовые веки подрагивали – все знали, что она не в силах противиться дремоте. Я провел ночь в постели Рошель и один раз даже вошел в нее, когда она уже спала. Она на миг проснулась, вроде не собираясь возражать, и тут же снова провалилась в сон. Все продолжалось несколько недель, мы занимались любовью так, как некоторые бьются головой о стену. Меня иногда поражало, что ей всего шестнадцать, а она настолько лишена романтизма, но в основном мне было плевать. С доктором Кларком я эту связь не обсуждал – я знал, что он забеспокоится, – однако я постепенно тайно прославился как любовник, за неимением иных достоинств, выносливый и попросту доступный.

Уже скоро я завел вторую любовницу, девушку из Чикаго по имени Пэт Элиот, у которой были вьющиеся соломенные волосы, пухлые губки и поразительная грудь, и она умудрялась произносить свое имя в два слога. Пэт было чуть больше двадцати, актриса. Она даже имела успех: играла во многих постановках театра «Гудман», получила неплохую роль в одном голливудском фильме, который, правда, так и не вышел. Она была изумительной любовницей, нежной и сильной, и не превращала любовь в спорт. Ее грудь зачаровывала меня, но была такой огромной, что одновременно приводила в смущение, и это ей нравилось, поскольку, как я догадался, другие только на грудь и пялились. В общем, у меня было две любовницы, а потом в Роквилле появилась женщина по имени Стефани.

Стефани только исполнилось двадцать, но она уже была на последнем курсе Чикагского университета. Ее терзали ужасные кошмары, и она ходила во сне. Фамилии ее я не знал. Но зациклился на идее заняться с ней любовью, и как только подвернулся удобный случай, я подошел к ней. Она не горела желанием заниматься со мной любовью и не горела желанием знакомиться со мной ближе. Однако меня неотступно преследовала эта мысль. Как любой игрок-неудачник, я не мог думать ни о чем другом. Я пялился на нее, ходил за ней, мечтал о ней, представлял ее, когда был с Рошель или Пэт, писал ей записки и в конце концов заманил к себе в комнату, где и набросился, позабыв обо всем. Она убежала, не то чтобы крича, но приговаривая «Господи спаси» громким, испуганным голосом, и уже через час мне велели спуститься в солнечный маленький кабинет доктора Кларка, где он дожидался меня, барабаня по полированной поверхности письменного стола, пустой, если не считать папки, в которой оказалась моя история болезни.

Мы говорили довольно долго, я рассказал ему, что «сексуально активен», и он сказал, что знает об этом. Он сказал, что мои отношения с Пэт ни для кого не опасны, но вот в случае с Рошель я связался с «девушкой, страдающей загадочными патологиями», а со Стефани и вовсе вел себя как полный урод и придурок. Поразительно то, что свой выговор он не завершил предостережением, не запретил мне прямо.

Я продолжал преследовать Стефани, несмотря на все неудачные попытки заинтересовать ее и несмотря на слова доктора Кларка. Я не помню даже, что в ней так привлекало меня, чего я добивался: я сделал вывод, что это животный магнетизм в чистом виде, и с радостью отказался от всяких размышлений и воспоминаний, отдавшись на волю желания, которое не было настолько слепым, насколько мне бы хотелось. Я чувствовал, что способен на любую низость. Я представлял себе, как беру Стефани силой, хватаю сзади или забираюсь ночью в ее постель. И эти пустые, отчаянные мысли я принимал за проявление жизненной силы и радовался им, хотя они разрушали меня изнутри. Разумеется, на самом деле я просто старался не думать о Джейд, и мне пришлась бы кстати любая болезнь: если бы не эротомания, со мной приключился бы истерический паралич. В конце концов я снова заманил Стефани к себе в комнату, кажется, моя настойчивость подействовала на нее: более того, ее пребывание в Роквилле затягивалось, превращаясь в обыденность, и она чувствовала все большую опустошенность и потерянность. Я вовлек ее в разговор о лауреатах Нобелевской премии, и мы решили посмотреть в моем справочнике, сколько американцев получили премию по литературе. Рошель увидела, как мы уходим, и спустя несколько минут отправилась к себе в комнату и проглотила весь скопленный за пару месяцев запас либриума в попытке совершить самоубийство, которое сама классифицировала бы как «самоубийство из мести».