– Боже мой, – прошептал я, но мы стояли так близко друг к другу, что с тем же успехом я мог бы это прокричать.

– Узнаешь? – спросила Роуз с коротким нервным смешком. – Мы хотели, чтобы она осталась точно такой, как ты запомнил.

– Так и вышло, – ответил я и, поддавшись порыву, пожал ей руку.

С тех пор как я покинул Роквилл, мы в первый раз коснулись друг друга, и я догадался, что она не хочет, чтобы я выпускал ее руку.

Артур открыл узкий шкаф и жестом хозяина гостиницы пробежал пальцами по пустым проволочным плечикам.

– Места полно, – сказал он.

Из вежливости я заглянул в шкаф и кивнул. Моя оставшаяся старая одежда была сдвинута в сторону.

Роуз оглядывала комнату, и казалось, она вдруг пожалела, что настолько заморозила ее во времени. Но как же было ее изменить? Что бы это значило? Кем бы тогда они были?

– Тебе нравится? – спросила она тихо.

– Да. Все точно так, как было. Я действительно чувствую, что я дома.

– Ты и есть дома, – сказал Артур сипло.

И тут, когда мы меньше всего в этом нуждались, повисло долгое молчание. Я присел на край кровати и выдержал, как я надеялся, вежливую паузу, а затем сказал:

– Кажется, было бы недурно прилечь ненадолго.

Мои родители быстро переглянулись, но недостаточно быстро, чтобы я не заметил, – словно престарелые иллюзионисты, которые беспомощно выставляют напоказ тривиальный обман, стоящий за их фокусами. Они сожалели, что не запланировали ничего определенного на день моего возвращения домой. Но с кем они могли посоветоваться? У них ведь не было родных, с которыми можно поговорить.

– Ты не голоден? – спросил Артур.

– Не могу даже смотреть на еду.

– Может быть, выпьем? – Артур поглядел на часы.

Два пополудни. Неподходящее время для алкоголя. Однако была суббота, да и повод, без сомнения, имелся.

– Нет. Я слишком быстро пьянею.

– У нас есть и безалкогольные напитки, – улыбнулась Роуз и скрестила руки на груди.

– Я просто хочу отдохнуть.

– Ладно, – сказала она. – Хорошо. – Голос ее сорвался, но улыбка осталась на месте.

– Ладно, – произнес Артур, всплескивая руками и хлопая в ладоши, словно человек, сделавший удачный выбор, – отдыхай.

Когда они выходили, Роуз спросила:

– Но ты встанешь к обеду?

– Без проблем, – ответил я, – я наверняка не буду спать.

– Оставить открытой или закрыть? – спросил Артур, берясь за дверь.

Я сделал вид, будто обдумываю его вопрос.

– Закрыть.

Дверь закрылась с негромким щелчком. Наконец-то я остался один. Я послушал, как удаляются их шаги, затем встал и прошел через комнату. Открыл ящик старого письменного стола. Он был наполнен письмами. Я схватил все, что там были, просмотрел, сначала быстро, затем, с все нарастающим разочарованием, очень медленно. Все письма были адресованы мне, но не было ни одного из тех, о которых я мечтал: здесь были поздравления с днем рождения, скопившиеся за много лет, рождественские открытки, письма от друга по переписке из Южной Кореи, с которым я поддерживал связь, пока родители не попросили меня прекратить, письма от деда.

Я давно уже спрашивал родителей, сохранили ли они письма Джейд. Эти письма были переданы в суд во время слушания моего дела, они были официально признаны уликами. Они спасли меня от тюрьмы, помогли доказать, что я пребывал в чрезмерном эмоциональном напряжении. Но что с ними случилось после?

Я еще раз перебрал письма, листая большим пальцем с проворством торговца бейсбольными карточками. Это было бы слишком просто, слишком гуманно, если бы они нашлись сразу. Они, должно быть, в каком-то другом месте. Я открыл комод. Верхний ящик: три пары новых носков и пара запечатанных упаковок с трусами. Второй ящик: старая белая рубашка, доставленная из прачечной, сложенная и перетянутая полоской толстой бумаги бирюзового цвета. Третий ящик: пусто. Очень важно удержаться от поспешных выводов. Не забегать вперед. Спокойно, хотя руки не слушались, я закрыл ящики и подошел к окну.

Я сел на подоконник, отодвинул в сторону коричневые занавески и, словно вор, словно шпион, выглянул на улицу. Дождь прекратился. Мимо прошел чернокожий подросток со стальным гребешком с четырьмя зубьями, воткнутым в его похожую на шлем прическу. Я странным образом позабыл о существовании чернокожих людей. Весь персонал в Роквилле был белым, и за все время моего пребывания там была только одна чернокожая пациентка, девушка по имени Соня Фрэзер, отец которой преподавал логику в Северо-Западном университете. У Сони были похожие на ветки шрамы, протянувшиеся от запястий едва ли не до локтя из-за бесчисленных попыток самоубийства. Неудавшиеся самоубийцы обычно входили в категорию самых презираемых пациентов. Они считались людьми несерьезными, однако Соня сломала этот стереотип, ни с кем ни о чем не разговаривая. Иногда она играла на гитаре, а однажды, совершенно неожиданно, целый час пела народные английские песни. К тому времени, когда она замолчала, почти весь Роквилл собрался в общей комнате, чтобы послушать ее мягкий, проникновенный голос. Я восхищался ее отстраненностью и догадывался, что она тоже оберегает свое одиночество, чтобы сохранить тайные воспоминания и окончательные решения, и каждый раз, когда мы встречались, я кивал ей, как будто мы были союзники в незримой духовной войне. Иногда она отвечала на мой кивок. Через пару месяцев родители забрали ее из Роквилла. Я случайно переходил главную подъездную дорожку, когда они выходили втроем, каждый нес по два больших чемодана в шотландскую клетку, и выглядели они решительными и испуганными. Я подошел к ней, тронул ее за плечо и сказал:

– Мне кажется, ты выдающаяся личность.

Теперь я сидел у своего окна, охваченный ужасом, и ужас не отступал. Я смотрел на Эллис-авеню, пока она не начала расплываться перед глазами. Я просто не мог представить, как выйду на улицу. Мимо прошли двое мужчин, похожие с виду на профессоров. Один помахивал закрытым зонтом, второй нес плащ, подцепив одним пальцем и перекинув через плечо, словно телезвезда. Люди и их жизнь. Люди и их образы. Это было ошеломительно, меня начинало мутить от одной мысли об этом. Как же я смогу когда-либо найти место среди них? Как я научусь хотеть этого? Мне нечего было сказать людям. Все, что меня волновало, было только для меня одного. Я вдруг подумал, что надо собраться с духом, просто выйти на улицу и спросить первого встречного… О чем? О чем угодно. О том, как пройти… в Музей науки и промышленности. Что за скверный выбор, даже в воображении. Именно в этом музее мы с Джейд провели наш первый день вдвоем, в этом дворце прогресса с его уносящимся ввысь вестибюлем, с подлинными боевыми самолетами времен Первой мировой войны, свисающими с потолка на стальных тросах. Держась за руки – на самом деле едва касаясь пальцами, – мы проехали в тряской вагонетке через точную копию угольной шахты, а потом, позже, переговаривались шепотом, стоя лицом к созданному наукой листу оргстекла, разделенные почти двумя сотнями ярдов. Сказанные шепотом слова доносились с удивительной четкостью, как будто были произнесены совсем близко, как будто мы шептались в постели, хотя тогда мы еще не добрались до постели. Под конец мы прошли через гигантскую модель человеческого сердца вместе с двадцатью детьми в футболках лагеря «Вигвам». Мы медленно двигались по желудочкам, вслушиваясь в вездесущее биение, которое доносилось из спрятанных динамиков, касаясь смоделированных кровеносных сосудов. Джейд, в семье которой медицинские вопросы обсуждались непрерывно и в подробностях, поделилась одной из многочисленных теорий своего отца по поводу Здорового Сердца, а я – в горле у меня так пересохло, что я не осмеливался заговорить, – восхищался нашим путешествием по символическому вместилищу страстей и ощущал всепоглощающую радость от явственного осознания: я с самого начала знал, что люблю ее, и еще знал, что никогда не откажусь от этой любви, никогда не попытаюсь, никогда не захочу.

Я сидел, уткнувшись лбом в окно, и мой вес удерживал всего лишь слой стекла. Внезапно ужаснувшись, я сел прямо. Мне представилось, как я вываливаюсь наружу. Я снова посмотрел на улицу, затем задернул штору.

Комната погрузилась в темноту, и я стоял в этой темноте, зная, что уже скоро буду обшаривать квартиру в поисках своих писем, но пока с поисками придется обождать. Надо остаться одному. А время тянулось так медленно – не было причины спешить. На тот момент я был способен делать только одно: стоять, где стоял, в душной дурацкой комнате, и ощущать, как слезы – и когда только успели? – катятся по лицу. Я надеялся, что родители не завалятся без предупреждения и не увидят меня таким. Но я даже не пытался взять себя в руки. У меня не было ни сил, ни умения, чтобы не замечать самую глубокую рану в душе. Я сел на кровать и вслепую потянулся за подушкой. Выдернул ее из-под покрывала и прижался лицом. Затем я зарылся в эту мягкую кипу из миллиона перьев и зарыдал.


Роуз работала библиотекарем в средней школе в Саутвест-Сайде, и поскольку было лето и время каникул, она решила посидеть дома вместе со мной в эти первые, слезливые, дни моего возвращения. В конце концов, у меня не было иного выбора, кроме как приводить свою жизнь в порядок. Мое освобождение из Роквилла было всего лишь очередным условно-досрочным освобождением. Я был обязан дважды в неделю посещать психиатра, оставаться на связи с полицейским надзирателем и либо поступить в колледж, либо найти работу на полный рабочий день. Я не мог покидать Чикаго без разрешения суда, мне запрещалось предпринимать какие-либо попытки для установления контакта с Баттерфилдами. А потому я отсиживался в квартире, ложился поздно, пялился в телевизор, ел за троих, словно чудовищный паразит. Роуз очень страдала из-за моей апатии. Она верила в силу воли так же истово, как Ньютон – в силу тяжести, но мальчик-переросток в коричневой пижаме, который смотрит повтор «Шоу Люси», был тем яблоком, которое падает с дерева только для того, чтобы на полпути зависнуть в воздухе.

Погода стояла кошмарная. Температура держалась под девяносто градусов[10], небо было цвета грязных бинтов. Кондиционеры работали без передышки, и в миски, которые мы подставляли под них, капала холодная серая вода. Все казалось сырым и слегка размякшим, типографская краска от газет оставалась на руках.

Я не мог заставить себя выйти из дома. Я ложился как можно позже. Проснувшись, заставлял себя спать дальше, сталкивая сознание обратно в темноту с рвением человека, слизывающего со своей тарелки последние крошки. Потом, когда постель и собственная комната становились невыносимы, я плелся в гостиную, включал телевизор, валялся на диване, прихватив гроздь зеленого винограда или пожирая крекеры «Риц» прямо из коробки. Роуз пыталась вывести меня из дома. Она предлагала пообедать в ближайшем ресторане. Узнавала, что идет в кинотеатрах, и спрашивала, что бы я хотел посмотреть. Она утверждала, что назначила за меня встречу с ее подругой Миллисент Белл, которая работала в Университете Рузвельта, или с Гарольдом Штерном, который предлагал мне работу в Объединенном профсоюзе рабочих швейной и текстильной промышленности. Но я не был готов выйти из дома. Ни разу не замечал, чтобы она звонила и отменяла эти, так сказать, назначенные встречи. Полагаю, она пыталась воззвать к моему чувству порядка, старалась заставить меня ощутить, что во внешнем мире живут реальные люди, которые хотят видеть меня и сделать реальной мою жизнь. Она предложила мне пойти за покупками, а когда я отказался, зашла ко мне комнату и забрала всю мою старую одежду. Она отнесла ее в гостиную и бросила на пол, заставив меня таким образом просмотреть каждую вещь и решить вместе с ней, что почти все это больше мне не подходит – в Роквилле я подрос и уже не был таким худым. Это был третий день моего пребывания дома. После того как я признал, что одежда больше мне не годится, и заверил, что скоро позволю ей купить мне новую, Роуз сгребла все в кучу, чтобы вынести в подвал.

– Между прочим, ты можешь раздать все это! – крикнул я ей вслед, когда она потащила вещи к двери.

– Это богачи занимаются благотворительностью, – ответила она.

– А бедняки делятся! – воскликнул я, и меня, словно током, пронзили отчаяние и стыд.

Я слушал, как ее каблуки стучат по лестнице. Первый раз с момента моего возвращения домой я оказался в квартире совершенно один. Свою комнату я обыскал и не нашел ни одного письма к Джейд или от нее, и вот теперь наконец я могу поискать в других местах. Я подбежал к книжным шкафам и открыл раздвижные дверцы внизу: сложенные скатерти; джутовые салфетки из Мексики, бордовые и цвета морской волны; несколько старых номеров «Нэшнл гардиан»; шахматная доска и коробка из-под сигар «Белая сова» с шахматами; дюжины маленьких коробочек с тонкими розовыми свечками для именинных тортов; коробки с чеками; коробки с незаточенными карандашами; дорожный швейный набор, завернутый в толстую блестящую бумагу и украшенный изображением слона, который машет хоботом; конверты; чистые блокноты на проволочных спиралях. Всего лишь невинное, хаотическое собрание вещей, которое в иной миг заставило бы меня улыбнуться от радости – даже спрятанное в шкафах барахло хранилось у родителей в безукоризненном порядке. Все равно что стараться открыть запертый дневник, чтобы прочитать всего-навсего рецепты или описания природы либо услышать, как кто-то бормочет во сне: «Не забыть про день рождения Эзры».