— Конечно! — воскликнул я, и сердце мое радостно забилось, сам не знаю почему.

— Спасибо. А потом, — тихо и нежно сжимая мою руку, сказала она, — а потом вы дадите мне возможность бежать! Уехать… Ведь правда? Дорогой… хороший… правда? Я сразу, когда увидела вас, решила, что вы добрый, благородный и я сразу… сразу…

Она смутилась, опустила глаза и, пробормотав — спокойной ночи, — взялась за ручку двери.

— Скажите мне, как ваше имя?

— Меня зовут… Лаурой.

— Что?

— Конечно, я шучу, — засмеялась она, — меня зовут Марья Николаевна — зовите меня Маней. Покойной ночи.


Всю эту ночь я не спал.

Это приключение взволновало меня своей необычайностью.

Кто эта женщина? Женщина во всяком случае интеллигентная, хотя манеры ее очень странные… Что с ней случилось? Чего она боится? От кого прячется? Может быть, у нее что-нибудь темное в прошлом? Но с такими ясными глазами нельзя быть дурной женщиной, она, очевидно, жертва.

Я восхищался ее мужеством и вспоминал ее глаза.

Кроме того, забота, как скрыть ее в доме, мешала заснуть.

Старик сторож и его жена, на попечение которых был оставлен дом, могли удивиться, если бы я запретил им убирать комнаты…

Отослать их? Подкупить, чтобы они молчали?

Только к утру я обдумал все.

Я решил спрятать мою гостью в кабинете деда, который с его смерти стоял всегда запертый.

Платье купить не трудно, парик я надеялся если не найти, то заказать. А деньги? В эту минуту в моем столе лежало около двух тысяч рублей отцовских денег, которые мне надо было внести в казначейство. Вышли какие-то задержки — и деньги эти остались пока у меня. Если я их спрошу у отца? Конечно, он мне их даст, но начнутся расспросы… придется лгать, выворачиваться… я решил взять из этих денег некоторую часть, а потом, после отъезда Марьи Николаевны, я бы рассказал все откровенно; не могу же, думалось мне, из щепетильности подвергнуть опасности женщину, доверившуюся мне.

Только под утро я заснул.


На другой день я постучался тихонько к ней в дверь.

Скрипнула постель, но ответа не было.

Я скорее догадался, чем услыхал, что она, сдерживая дыхание, стоит за дверью.

— Марья Николаевна, это я…

— Ах, это вы… простите, я не… не одета.

— Я сейчас иду покупать вам платье, дайте мне мерку.

— И, пожалуйста, парик.

— Постараюсь…

— Нет, нет, парик необходим!.. Вот мерка… ах, вот еще, купите мне туфли побольше… нога страшно распухла.

— Хорошо, все сделаю. Будьте покойны, сидите тихо, вернувшись, я вас устрою удобнее.

— Какой вы добрый…

Мое сердце дрогнуло от этого ласково-печального шепота.


Я купил ей темно-синий костюм тальер с пышной белой жилеткой, большую черную шляпу, не забыв густую вуаль. Я купил ей немного белья, дорожный несессер, плед в ремнях и… красивый сиреневый капот.

Оправдывал я себя тем, что надо же ей ходить эту неделю в чем-нибудь дома. Как я это вспомню… Впрочем, я продолжаю свой рассказ.

Мне повезло, к у театрального парикмахера я достал красивый темно-каштановый парик с длинными локонами, — я помню, что заплатил за него очень дорого, что-то около ста рублей.

Бывают в жизни человека такие периоды, когда все вокруг завертится вдруг в каком-то фантастическом танце… Так случилось и со мной!

Все завертелось, все запуталось…

На другой день она мне рассказала свою историю. Она бежала из родительского дома и повенчалась с неким Федором Ивановичем Малыганьевым. Этот господин оказался негодяем, темным авантюристом — торговцем живым товаром. Он хотел торговать ею и сделать из нее свою сообщницу. Она не соглашалась. Он связал ее, запер в какой-то погреб, бил, обрезал ей волосы, грозил зарезать. Она показала мне кровоподтек на шее около плеча и следы веревок на локтях. Наконец вчера ей удалось бежать.

— Если бы видели мое тело! Оно все в синяках, — сказала она, опуская голову.

Я был возмущен до глубины души! Я хотел сейчас же ехать к губернатору, но она, схватив меня за руку, молящим голосом заговорила:

— Что вы! Что вы! Ради всего для вас святого никому не говорите — пока я не уеду. Вы не знаете… ведь у моего мужа огромная шайка, у них шпионы и убийцы; пока их будут ловить — они меня убьют. А если не убьют, и вы всех их переловите — тогда тоже ужасно. Ведь они меня запутают, ведь я все знала… Скажут, что я их сообщница… Ах нет, нет, сжальтесь надо мною — дайте мне уехать, а потом… потом вы отомстите за меня. Я не буду вас долго стеснять, вот заживет нога… чтобы я могла ходить… и…

— Марья Николаевна! Как вам не стыдно! — заговорил я пылко. — Вы не стесняете меня ничуть — напротив, я счастлив, что могу служить вам, что вы доверяете мне.

— Значит, вы жалеете меня? — нежно спросила она, улыбаясь и заглядывая мне в глаза.

— О! я… я… — я смутился и поспешно спросил: — А подумали ли вы о том, что у вас нет паспорта?

Она еще ближе нагнулась ко мне — и в сумерках надвигающегося вечера я увидел устремленные на меня лучистые глаза и полураскрытые яркие губы, — руки ее опустились на мои плечи.

— Милый, вы достанете мне паспорт, — шепотом, почти страстным, произнесла она и вдруг губы ее легко коснулись моей щеки.

Я вздрогнул, как под электрическим током.

— Каким образом? — смущенно пробормотал я.

— Вы говорили, — тем же шепотом продолжала она, — что ваша сестра имеет заграничный паспорт… Она могла его потерять — я найти.

Я отшатнулся… но… но через два дня я взял — ну если хотите — украл паспорт сестры. Я не знаю, какой огромный гипноз был в этом существе, но я действовал тогда под гипнозом, не иначе как под гипнозом.


Она целый день сидела, запершись в кабинете, куда я ей относил еду за завтраком и за обедом, и все умоляла меня скорее уходить, чтобы прислуга не догадалась о чем-нибудь, и попросила только дать ей книг.

— Дайте мне каких-нибудь романов поглупее и поинтереснее, — улыбаясь, сказала она. — Можно и французских — я знаю французский язык; лучше что-нибудь из уголовных романов.

Я однажды пошутил — не боится ли она этой комнаты, где, по рассказам прислуги, нечисто.

— Напротив, это мне на руку, — поспешно сказала она, — если услышат что-нибудь — можно свалить на тень вашего дедушки.

Она только поздно вечером решалась спускаться ко мне, когда сторож и его жена уже уходили в свое помещение.

Блаженные вечера.

Мы засиживались почти до рассвета.

Что за умная женщина! Какие широкие взгляды, какие оригинальные суждения обо всем.

Образование ее было какое-то неполное и странное: она, например, знала немного латынь и греческий, а между тем почти не имела понятия о русских классиках и, кажется, никого из них не прочла толком.

Первые три дня она говорила мало, как бы принужденно, словно обдумывая каждое слово. Но потом стала разговорчивее, а иногда даже делалась весела и оживленна.

Меня коробили в ней резкие выражения и грубые слова, но она сейчас же спохватывалась, смущалась и смотрела робко, словно стыдясь и извиняясь.

На десятый день своего пребывания она задумчиво сказала:

— Ну, Андрей Осипович, — завтра возьмите мне билет — я еду.

— Завтра? — растерянно спросил я. — Уже?

— Да, голубчик, пора. Мне жаль уезжать, но это необходимо — тяжело прятаться.

Я с тревогой смотрел в ее печальное лицо.

Она сидела у окна, облокотившись на подоконник и смотря в глубь сада. Как она была хороша, вся облитая лунным светом! Лампу мы потушили, и только эта луна освещала комнату.

— Так скажите же мне, куда вы едете и что вы будете делать?

— Еще не знаю… Отдохну там за границей — огляжусь. Радости жду мало больше горя… Ах, Андрей Осипович, иногда думаешь, как скверна жизнь — для чего мы живем… Я еще мало на свете прожила, а уж так устала. Одно хорошо, что у меня нет матери — давно умерла моя мама… а, впрочем, может быть, если бы она была жива, — все было бы иначе… все…

Она сложила руки на подоконнике, уронила на них голову и заплакала — заплакала не по-женски, а по-детски — со всхлипываньем, горько, горько, как обиженный ребенок.

Тут все вокруг меня словно обрушилось.

Я стоял на коленях, целовал ее руки, ее мокрые от слез глаза, клялся ей, что полюбил ее больше всего на свете — предлагал ей всего себя, всю свою жизнь.

Просидели мы с ней эту ночь до рассвета.

Решение наше было таково: она едет завтра в Бельгию, там мы спишемся, и я займусь ее делом, т. е. узнаю, где ее муж, — куплю или вытребую у него ее вид на жительство и, взяв отпуск, приеду к ней.

Что будет дальше — я об этом не думал и не давал себе отчета в эту минуту.

Повторяю — я был под гипнозом.

Она слушала весь этот бред, пересыпанный страстными словами, улыбалась, тихо поглаживая мои волосы, и молчала.

— Марья Николаевна, Маня, — спрашивал я, кладя голову на ее колени, — отчего вы молчите? Неужели вы не верите в будущее? Не верите мне?

— Верю, милый, вам верю… но будущее… оно темно… Кто знает, может быть, потом вы меня проклинать станете.

— За что, Маня?

— Да так. Ворвалась я, незваная, в вашу жизнь. Как бомба упала… с забора… — улыбнулась она, — и кто знает?.. у вас невеста…

— Не надо, Маня, не говорите, это кончено… — тихо сказал я.

Какой бледной, неинтересной показалась мне Любочка. Кисейная барышня.

Даже фигурка Любочки, женственная и нежная, с высоким бюстом и широкими бедрами, казалась мне такой неизящной рядом с этой высокой худенькой женщиной, гибкой, как змея.

И эта женщина с загадочными глазами, то жестокими, то ласковыми… Женщина смелая, ловкая… Вчера, когда в дверь неожиданно постучали — пришла телеграмма — как красив, как ловок был ее прыжок к окну, к которому она прислонилась с револьвером в руке. Когда тревога прошла, она гордо закинула свою красивую голову и, пряча револьвер в карман, сказала:

— Я свою свободу дешево не продам.

И вот в этот прощальный вечер я плакал, припав к ее коленям, я чувствовал, как она стала дорога мне и необходима.

Голова моя кружилась, горела, мои руки невольно обвились вокруг ее стана, и губы невольно искали ее губ, но она быстро вскочила, выскользнула из моих объятий.

Я закрыл лицо руками.

— Маня, — с мольбой произнес я, оставаясь у ее ног.

— Ах, милый, милый… не надо… я люблю, люблю вас — я это говорю вам прямо… но… вы еще не свободны… Слушайте, лучше не думайте обо мне — женитесь. Я не хочу зла ей… вашей невесте… будьте счастливы. Ведь что же я… я не для вас… Андрей Осипович, милый… Ну, потом… потом, когда вы приедете ко мне… мы поговорим тогда… на свободе, а теперь… ах, дайте мне сохранить в чистоте ваш рыцарский образ. Если судьба не даст нам счастья, то воспоминание о вас останется светлым и незапятнанным.

Ее рука опять с каской опустилась на мою голову и, нагнувшись, она поцеловала меня в лоб и быстро ушла.

Наутро сторож и его старуха разинули рты, когда увидели Марью Николаевну, совсем готовую к отъезду, в шляпе под вуалью и с дорожной сумкой через плечо.

Они смотрели растерянно и едва поняли, когда я их послал за извозчиком и велел выносить вещи.

— Боже мой, вот-то рожи они сделали, — сказала она весело, когда мы остались одни.

Она была оживлена и смеялась.

— Вы веселы, Маня, — сказал я с упреком.

— Ах, Андрей Осипович, я весела сквозь слезы! Я радуюсь, что наконец буду далеко, на свободе и в то же время готова плакать… разве мне легко уезжать от вас?.. — она быстро вынула платок и приложила его к глазам.

— Вот ваш паспорт, Маня, а вот деньги — тут тысяча рублей — вам хватит на первое время, потом я вышлю еще или, Бог даст, сам привезу.

— Да, да, спасибо, какой вы добрый, — поспешно пряча деньги и паспорт, сказала она. — Я телеграфирую сейчас же, как приеду… Извозчик приехал, едемте, — заторопилась она.

— Маня, — нерешительно проговорил я, — простимся здесь — там на вокзале будет народ — простимся хорошенько, милая.

Она улыбнулась, и, приподняв вуаль, крепко поцеловала меня в щеку.

— Не так, Маня, не так, — умоляющим голосом сказал я, и с отчаянием, охватив ее плечи, припал к ее губам.

Эти губы были покорны, но холодны, словно мертвые.

Я не выдержал, упал к ее ногам и зарыдал, спрятав голову в складках ее платья.

— Андрей Осипович, Андрей… дорогой… верьте, верьте, я люблю вас, — растерянно говорила она. — Я очень люблю вас, только, только… пора ехать… ведь уже восемь часов.


На вокзале она не захотела оставаться в зале, и мы вышли на платформу.