– Лидочка, поздравляю тебя! Дай тебе бог поправиться скорее! Смотри, какой мы пирог испекли!

Пирог из ржаной муки – роскошь немыслимая! – испекли вместе с Николаем Васильевичем ночью. Раздобыли где-то несколько грецких орехов, пару цукатов. Вылепили тестом и орехами цифру 30, положили на синюю с белым, английского фарфора, тарелку.

– Прелесть, Лизка! – Кашляет.

Как ей сказать?

В полдень пришли Ольга с Зиной, привели Николку. Николка подрос. Обеими руками Лида держала его за руку. Николка смотрел на нее внимательно, потом спросил:

– Когда ты меня заберешь?

У нее глаза налились слезами. После ухода Николки на полу возле кровати осталась лужица растаявшего снега, натекло с галош.

– Лидочка, ты знаешь…

– Что?

– Лидочка, вчера я иду с работы, и тут, у нашего парадного, стоит твой…

Она приподнялась на подушках, лицо белое, губы раскрылись для крика.

– Врешь…

– Лида!

– Лизка, не надо!

– Лидочка, ради бога, не волнуйся! Тебе нельзя!

– Где он? – Вскочила, худющая, в теплом халате Николая Васильевича, в сером своем платке. – Скажи мне, где он?

– Лидочка, он обещался сегодня прийти… Хотел тебя видеть…

– Меня? – Раскашлялась. – Да разве меня можно показывать?

Закуталась в платок, подошла к окну. И тут же отшатнулась. Обернулась к Лизе, шепотом:

– Открой ему…

* * *

– Откуда ж он взялся?

– Вот этого, Аня, я тебе не скажу, потому что сама не знаю. Все как в тумане. Откуда взялся, куда делся, на похоронах его не было, ничего не знаю. Я ему открыла, а сама забилась в детскую, носу не высунула! Через полчаса слышу: входная дверь хлопнула, значит, думаю, ушел. Вхожу к Лиде. Лежит с закрытыми глазами, лицо – огненное, вся полыхает.

– Ну, сестрички! Хороши обе! Вот уж не думала я, что в такое время…

– В такое время! Умирающая! Она мне говорит: «Я сама Коле скажу, ты не вмешивайся». – «Что ты ему скажешь, Лида, зачем?» – «Я скажу, что он приходил, и мы попрощались. Больше не придет». – «Откуда ты знаешь?» – «Он уезжает. А даже если бы и остался, все равно бы не пришел. Я не велела». Голос убитый. Я говорю: «Лида, Коля хотел, чтобы мы тебе праздник устроили, я Асеева позвала, на пирог. Не говори хоть сегодня, Лидка!» Мотает головой: «Не бойся, я после пирога скажу».

– И сказала?

– А как же!

Николай Васильевич пришел – веселый. Савелия дома не было. Печь горела хорошо, ярко. Лида поднялась, сменила халат на лиловое, довоенное еще платье. Худенькая, стройная, как девочка. Сели вчетвером за стол. Асеев преподнес Лиде носки деревенской вязки, большую плитку английского шоколада. Поставил на стол бутылку спирта. Николай Васильевич развел руками:

– Ну, роскошь! Девчонкам моим пить нельзя, так что мы с вами, Костя, эту роскошь вдвоем и прикончим.

– Николай Васильевич, – торжественно сказал Асеев, – а я ведь свататься пришел.

Лиза подскочила:

– Ой, не надо!

– Лиза думает, что сейчас не время, – не обращая внимания, продолжал тот, – пока Лидия Антоновна не поправилась. Но я у вас ее не отбираю, Лидия Антоновна, я руки прошу.

– Слава богу, – просто сказал Николай Васильевич, – выпьем – и в добрый час! За твое рожденье, Лидочка! А потом за вас. В добрый час, я рад.

Сидели далеко за полночь. Николай Васильевич выпил, размяк, глаза блестели, в бороде – крошки ржаного пирога. Лида улыбалась через силу, кашляла редко, но видно было, что слаба, превозмогает себя.

– Как вы думаете, Костя, – бормотал Николай Васильевич, – выживем мы? Или нас сожрут?

– Сожрут, наверное, – ответил Асеев. – Во всяком случае, громогласно объявят, что сожрали. Тут мы сами себя доедим, потому что ничего другого не останется.

– Подождите, подождите, – жалобно сказал Николай Васильевич, – это что-то мудрено! Ну, скажем, половину убьют, это ясно. Они уж крови хлебнули – вкусно! Им понравилось! Это я понимаю! Ну еще какая-то часть сбежит, осядет где-нибудь, у черта на рогах! Это уже другая история. Но оставшаяся-то горсточка? Вот таких, как мы с вами? С бабами, с этими, с барышнями, с детьми? – Взял Лидину прозрачную руку, поцеловал, провел ею по своей щеке. – С нами-то что будет, Костя?

– Как в Евангелии сказано? – тихо, с недоумением, произнес Асеев. – Помните, Николай Васильевич? Я вон давеча заснуть не мог, перечитывал апостола Павла. Не понимаю! То есть слова слышу, а душа не понимает! «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь». А потом знаете что? «Если враг твой голоден, накорми его, ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья».

– Я поняла, поняла, – вдруг вскричала Лиза, – я поняла, Коля! Это значит, что не мы должны судить тех, кто мучает нас и убивает, потому что это не наше дело, а Божье! Это Он их судить будет. Своим судом, не нашим, не людским! А мы должны прежде всего свою душу спасать! Каждый должен свою душу спасать, потому что, если и мы начнем мстить, зла только прибавится! И тогда все, все погибнут! «Не будь побежден злом, – прошептала Лида, кутаясь в платок, – а побеждай зло добром». Разве не все в этом?

* * *

– Я, Аня, Колю никогда пьяным не видела. Лида мне как-то, давно еще, говорила, что он по молодости любил выпить, в студенчестве. Но, как женился, капли в рот не брал, можешь мне поверить. А тут мы засиделись, они с Костей бутылку эту вдвоем вылакали. Моему-то ничего, ни в одном глазу, а Колю развезло. Отправились спать. Костю оставили в маленькой гостиной, ходить по ночам в городе нельзя было, патрули. Только легли – крик! Николай Васильевич кричит! Я вскочила, бегу к ним в спальню. Ужас! Она ему, сумасшедшая, все рассказала! Нашла время!

* * *

– Подожди, Коля, не засыпай! Я тебе должна рассказать…

– Завтра расскажешь, голубка, ложись…

– Коля! Сегодня ко мне приходил… Днем, когда тебя не было…

– Что-о-о? – зарычал он, вскакивая. – Как, то есть, приходил? Куда приходил?

Она закрыла лицо руками, сжалась под серым платком.

– Коленька, он… он ведь проститься приходил…

– Проститься? – сипло, вдруг пропавшим голосом переспросил Николай Васильевич и пошатнулся. – Это с кем же он приходил проститься? С полюбовницей своей, с сожительницей? Хорош гусь! А где же он был раньше, голубь заморский? Да я, я тебя убью, дрянь! Вон отсюда! – Он с силой сдернул с нее платок, оголив мраморно-белое, худое плечо. – Вон, я кому говорю!

Лиза вбежала в комнату, бросилась к Лиде, обхватила ее обеими руками.

– Прочь! – грохотал Николай Васильевич, широко раскрывая рот, как рыба, выброшенная на берег. – Оставь ее! Знать вас не желаю! Обе убирайтесь, обе! Проститься он, видите ли, приходил! Он у меня попрощается!

– Коля, – разрыдалась Лиза, трясясь, – Коля, как тебе не стыдно?!

– Мне? – задохнулся Николай Васильевич. – Мне должно быть стыдно? У меня жена проститутка, и мне – стыдиться?

– Как ты смеешь? – срывая голос, прокричала Лиза. – Как ты…

Лида вдруг встала, медленно отвела Лизины руки и вплотную подошла к Николаю Васильевичу.

– Жалко тебе, что я не умерла? – сказала она еле слышно. – Не бойся, ждать недолго. Ты же меня не простил! Смерти мне желаешь, потому что не знаешь, что со мной делать, если я вдруг поправлюсь? Ну, скажи: что?

– А ты? – выдохнул он. – Ты кого-нибудь, кроме себя, любила? Ты обо мне хоть раз вспомнила?

– Выпусти меня отсюда! – Лида оттолкнула его. – Я ухожу!

– Куда-а-а? – прокричал Николай Васильевич. – Куда ты уходишь? Кому ты нужна, кроме меня?

Она опустилась на синюю скамеечку у погасшей печи. Лицо ее огненно вспыхнуло и тут же посерело. Николай Васильевич всмотрелся.

– Лида, – изменившимся, прежним своим голосом, спросил он, – что с тобой?

Она наклонилась вперед и опустилась на пол.

– Лиза! – закричал Николай Васильевич, подхватывая ее. – Лиза! Быстро – шприц! Быстрее! Ей плохо!

* * *

– Когда же она умерла?

– В начале марта. Второго. И моя, – смотрит на мамину фотографию, – тоже в марте, восьмого. Проклятый месяц, проклятый.

– Мучилась?

– Кто?

– Лида.

– Задыхалась. Дышать нечем было. Коля от нее не отходил. В последний день мы сидели у ее кровати, она уже без сознания была. Агония. Дышала так, никогда не забуду. Вздохнет и затихнет. Каждый раз казалось, что это уже все, последний вздох. А она опять – с мукой, со свистом… Не приведи бог! Коля мне говорит: «Выйди, я хочу один с ней быть». Я расплакалась: «Можно останусь?» Тут Лида задрожала вся, забилась и словно привстать хочет. Он сказал: «Все, кончается, возьми ее за руку». Я за одну руку взяла, он – за другую. Она вздохнула, выдохнула. И все.

Затягивается «Беломором», вытирает глаза.

Николку привели в церковь. Худенький, кудрявый, на нее похож. Открыли гроб. Лежит спокойная. Ну что говорить! Хорошо хоть похоронили по-человечески! Тогда уж и отпевать-то боялись, большевики ведь…

* * *

…Я часто вижу ее во сне, очень часто. Несколько раз мне снилось, что я уехала, а ее оставила. Тогда же, во сне, я начинаю вспоминать, как это было: больница, палата на двенадцать человек, медсестра Валечка, шоколадки, трехрублевки.

Лежит у окна с закрытыми глазами.

Наклоняюсь:

– Бабулечка!

Не отвечает, не слышит.

– Ну посмотри на меня!

Открывает измученные, под мутной белой пленкой, глаза.

– Бабулечка!

– Как тебя зовут? – шепчет она с трудом.

Во сне я пытаюсь понять, где правда? Неужели я уехала и бросила ее? Да нет же. Почему этот ужас преследует меня?

Она умерла, шел дождь со снегом, у мальчика моего был коклюш. Две недели после ее похорон мы жили не в своей квартире, а в центре, у мамы моего мужа, напротив кинотеатра «Повторка».

Вернулись домой, и я попросила вынести на улицу огромное красное кресло, в котором она сидела целыми днями, пока ее не забрали в больницу…

* * *

Сизый махорочный дым стоял в весеннем воздухе. Бабы с мешками, подростки, грудные дети на руках, солдаты на костылях – все это жаркое, громкое человеческое месиво до отказа забивало перрон.

– Сейчас будут впускать в вагоны, – сказал он, нервничая и крепко обнимая ее, – как ты доберешься в этом аду!

– Не бойся, Костя, доберусь. – Она, не отрываясь, смотрела ему в лицо красными глазами. – Умоляю тебя, приезжай скорее!

– Ни минуты не задержусь. Все время буду наведываться к Николаю Васильевичу, о Николке не беспокойся, Лиза!

– Что? – Смотрит, не отрываясь. Сколько ночей не спала. Глаза воспаленные, нос заострился.

– Ненаглядная моя. Береги себя.

– И ты себя. Дай я тебя перекрещу. Прощай.

– Телеграфируй сразу же, слышишь?

– Костя!

– Не плачь, не плачь, ну что ты, дурочка моя маленькая? Я же приеду!

Поезд шел медленно, часто останавливался. Мысли путались. Она поправляла под головой скатывающийся вещмешок, крепко зажмуривалась.

В день Лидиных похорон шел крупный веселый снег. Опускался на открытое Лидино лицо и не таял. Вот ужас-то.

– Николай Васильевич, гроб пора закрывать. Вы слышите, Николай Васильевич!

Отмахивается. Стоит, без шапки, седой, взъерошенный, прижимает к себе Николку.

– Прощайся с мамой, Николка! Не бойся!

* * *

А я как скажу маме? Нашей маме? Как произнесу?

* * *

В подвале их бывшего дома на бывшей Большой Дворянской было холодно. Сидели на отцовской, аккуратно застеленной постели: Лиза, мама, Саша. Няня за столом. Мама тихо плакала.

– Лиза, иди поешь, – негромко позвала няня, – тощая стала, не приведи бог!

Ест с жадностью. Няня рассказывает:

– Муся себе жениха завела. Большевик. Из гимназии выгнали, шлялся тут. Ну и прибился к этим. Девку жалко. Ушастый, страшный. Чего в нем нашла?

В субботу втроем пошли в баню: Муся, Лиза и Таня Бабанина, губернаторская дочка. Родители, слава богу, успели умереть накануне семнадцатого, Таня в анкетах на вопрос о происхождении писала: «отец – дворник».

Разделись. Сели на лавку.

– Сидим в чем мать родила, смотрим друг на друга и смеемся. Ну страшны, ну худы! Обстрижены, как дьячки. Без слез не взглянешь!

– Так что вы смеялись-то?

– Да молодые были! Молодые были, Аня, вот и смеялись! Я говорю: «Муська, помнишь, как мы в Большой ходили? Я с Лидкиной песцовой муфтой была? Конфеты помнишь, которые швейцар отобрал?»

– Какие конфеты?

– Сидим мы на галерке в тринадцатом году и видим: входят в правую ложу дама с кавалером. Красавцы! Она в боа белом, вся в бриллиантах. Он перед ней коробку конфет – хлоп! На красный бархат! Раскрыл. Огромная коробка. Шоколад. Она взяла одну конфетку, взяла вторую, послушали пол-акта, зевнули и ушли. Коробка осталась. Я Муське говорю: «Антракт будет – мы возьмем». Антракт. Мы в ложу в эту, пустую. Только свет зажгли. Муська – на корточки, чтобы ее не увидели, и тянет руку к коробке. И тут сзади бас, как у Шаляпина: «Э-э, нет, барышня, это мне». Швейцар! Муська от стыда так на корточках и осталась! А ананас у Елисеевского? Еще лучше!