Отец Серафим имел рост медвежий, кулаки-гири и бороду богатую, серьезную – на два цвета от природы крашенную: вокруг губ светлые волоса, на щеках – темные. Служил он в церкви Святого Николая Чудотворца, что на углу Калашниковского проспекта.

Явились большевики, растерзали Петроград. Отец Серафим с матушкой подались на восток, к адмиралу Колчаку, – молиться о победе белого воинства.

Всякого натерпелись. Дырка на скуфье от пули-дуры – это под Ново-Николаевском. А рубец через всю спину – это сабля красного конника. Белая армия отступала с потерями. Императора замучили, Колчака убили, правительство во Владивостоке не знало, за что хвататься – то ли за винтовки, то ли за чемоданы.

Матушка Наталья плакала. Свойство у нее такое – обо всех плакать.

Проиграли Россию, проспорили на съездах да в штабах.

Остатки белой армии погрузили на корабли – ржавые, из милости оставленные японцами после разгрома 1905 года. В трюмах тесно, как в трамвае. Бабы начали из одеял перегородки делать, чтоб каждой свое место застолбить. Кто знает, сколько плыть придется? А быт требует интимности.

Отец Серафим вышел на корму. Посеревший российский флаг бился от ветра. В кильватере – буксиры, канонерки, ледоколы – все, что удалось собрать по акватории Владивостока.

– Мы покидаем территориальные воды, – прокричал капитан в рупор.

Мальчишки-кадеты, воробьята мерзлые, – губы дрожат, глаза отчаянные. Подняли руки к козырькам: честь отдали синим сопкам на горизонте. За ними и остальные военные. Казачий офицер снял фуражку, трижды перекрестился. Сестра милосердия в белой косынке рыдала, как по покойнику.

– Куда ж мы теперь? – спросил отец Серафим.

У капитана дернулось горло.

– Старк даст знать.


Контр-адмирал Старк – всему голова. Девять тысяч душ вывел из Владивостока – в полную неизвестность. Япония? Филиппины? Гавайские острова? У одного кадета был географический атлас: он показывал, где эти острова находятся. А что там за народ живет и какому богу молится?

Зашли в корейский порт Гензан – просить милости у японцев.[1] Днем старшие офицеры ехали переговариваться с властями: чтобы пустили русских беженцев жить свободно, вне разбитого на берегу лагеря. Остальные копали оросительные канавы – за это давали лепешки и японский суп с – прости господи! – водорослью.

В бараках дружественного Красного Креста отец Серафим познакомился с Климом Роговым, бывшим репортером.

– Особый человек, – сказала про него матушка Наталья. – Воодушевляющий.

Наружность у него была такая: высотой почти до уха отца Серафима, плечи широкие, но костлявые. Лицо – как если бы князь обеднел да поизносился. Не настоящий, конечно, а из тех, что на плакатах рисуют и в синематографе показывают.

Клим Рогов до революции в таких местах бывал, названий которых без бумажки не упомнишь. Каждый вечер он разводил перед бараком неположенный костер и рассказывал при большом стечении народа – когда про Америку, когда про Китай, когда про свое российское житье-бытье.

В восемнадцатом году он с супругой удрал от большевиков из родного Нижнего Новгорода. Супругу его звали Нина Васильевна Купина. Клим возил с собой серебряного сатира, отпиливал от него кусочки и на хлеб менял. А чтоб пролетарии не польстились, выкрасил статуэтку черной краской и говорил, что это портрет явления природы: рогатого мужика из Смоленской губернии – для научного музея.

Врал Клим, нет ли – бог его знает. Нина Васильевна кивала головой в каракулевой шапочке – подтверждала. Тоже особая женщина была. Пальто сиреневое, стройность фигуры показывающее. На ногах – балетные розовые туфли с лентами – это зимой-то! Лицо чернобровое, с приятностью. Хитра была – договорилась с японскими властями, что будет составлять и распространять листовки среди беженцев: «Русские! Возвращайтесь домой! В Корее и Японии вас никто не ждет…» Бумага для этих листовок была рисовая: мягкая и прочная – лучше не придумаешь для утепления шинелей и сапог. Многие потом Нине Васильевне спасибо сказали – без этих листовок как зимовать?


В мятом ведре булькал кипяток, Нина Васильевна чай заваривала – зеленый, китайский. Клим показывал карточные фокусы и вынимал семерку червей из рукава полковника Терехова, а даму пик – из-под шляпки мадам Пановой. Раз в неделю танцы устраивал: военнопленный чех Иржи Лабуда на губной гармошке играл, ротмистр Митрохин – на двухрядке, еврей один на скрипке пиликал.

Матушка Наталья пела про есаула и вольную степь – голос ей был даден необыкновенный. Все слушали, не смея вздохнуть. Клим Рогов слова на обороте листовки писал – для оглохшего от контузии урядника. Тот читал и светлел лицом.

Японцы гнали русских беженцев. Инспектор прибыл на авто – навонял бензином. Переводчик разъяснил его слова:

– Уезжайте куда хотите.

Бабы снова реветь.

Контр-адмирал Старк погрузил всех на корабли. Народу уже меньше было: кто-то помер, кто-то в Харбин подался, кого-то японцы разобрали – для строительных и землекопательных нужд.

Вышли в море шестнадцать кораблей. До Китая добрались четырнадцать: «Лейтенант Дыдымов» и «Аякс» затонули во время шторма – никто не спасся.


Воды Мирового океана были голубыми, а стали бурыми.

– Здесь река Янцзы впадает, – сказал капитан. – По левую руку будет приток Хуанпу, по нему дойдем до Шанхая – может, там нас примут.

В географическом атласе было сказано так:

«Шанхай – главный пункт внешней торговли на Дальнем Востоке. Полтора миллиона жителей. Город поделен на три части: китайскую, французскую и международную. Архитектура двух последних – преимущественно европейского типа. Французская концессия подчиняется генерал-губернатору Индокитая, а через него – правительству в Париже. Международное поселение находится в совместном ведении Англии, Северо-Американских Соединенных Штатов, Японии и других Великих Держав. Общеупотребимый язык – английский. Местное население сообщается с иностранцами на пиджин – ломаном английском. Многие знают французский».

Клим Рогов бывал и в Шанхае. Он объяснил, что белые господа хозяйничают там, как у себя дома, а китайцев и прочих цветных за людей не считают. Слуг, даже пожилых, называют «бой» – «мальчик». И дают им номера: бой номер один, номер два, номер три.

Еще Клим сказал, что Шанхай – город солидный и деловой и в нем столько народов перемешано, что русских должны принять безболезненно.

Предсказатель из Клима Рогова, как из отца Серафима – чекист. Флотилия Старка встала в устье реки Хуанпу. До Шанхая двенадцать миль вверх по течению, но дальше корабли не пустили. Две тысячи беженцев, большинство – солдаты и офицеры, никаким ремеслам не обученные. Два кадетских корпуса – Сибирский и Хабаровский: семьсот человек детей – от двенадцати до восемнадцати лет. В трюмах – военное имущество: гранаты, снаряды и прочее.

– Нам лишней преступности в городе не надо, – сказал английский офицер, представитель Шанхая. – Вы жрать захотите и пойдете людей грабить. Просьба катиться к чертовой матери.

Старк бахнул кулаком:

– У нас запасов питьевой воды на две недели. Уголь есть только для приготовления пищи. Пароходы нуждаются в срочном ремонте. Не уйдем!

Сторожить безумных русских прибыли два военных корабля.

Потекли недели. Небо такое, что смотреть противно – сырая мгла. Снежок на антеннах, а на палубе лужи – все растаяло. Кормят присланной благотворителями едой – «батат» называется. Старк съездил на моторной лодке к властям и сказал, что во вверенной ему флотилии начался голод. Сжалились – сначала прислали инспекцию, а потом батат. Но на берег так и не пустили.

Это по-христиански? С японцев спрос невелик – они в Господа Бога не веруют. А англичане-то с французами! Люди за двенадцать миль от них погибают, а им дела нет. Китайцам жить в Шанхае можно, а русскому белому воинству – нельзя. Видели мы ваших китайцев во Владивостоке: дрань косоглазая – на рынке ворованным тряпьем торгуют, лапшу палками едят. Они вам милее?

Связь между кораблями – только сигнальными флагами. Электричество берегли. Иной раз шлюпку спускали – хоть новостями обменяться. Впрочем, какие у нас новости? Китайские благотворители вместо угля прислали угольную пыль – и здесь обжулили. Сами хотят, чтоб уехали, сами дерьмо подсовывают.

Ох, тоска моя, тоска! Отец Серафим ночью глаз не мог сомкнуть: бродил среди спящих, молился, думал. Вышел воздухом подышать, сел на лафет орудия – кругом туман, на дальнем берегу – мутные огоньки крепости Усун. На задранном в небо дуле пеленки сушатся – у мадам Барановой младенчик народился.

Луч карманного фонаря пробежал по палубе. Вроде голоса, вроде не по-русски. Отец Серафим спрятался за мадам-барановскую пеленку.

Двое с великим бережением пронесли ящик, затем еще, еще… И все тихо, по-воровски. Отец Серафим хотел караул кричать, но вдруг увидел Нину Васильевну: луч фонаря осветил ее сиреневое пальто с каракулем. Рядом стоял Иржи Лабуда, военнопленный чех. Они что-то гово рили субъекту в белой фуражке. Чужой он был, не с ко рабля.

Фонарь погас, и все исчезло. Отец Серафим подождал, послушал – голоса, плеск волн. На цыпках подкрался к борту. Большая китайская джонка без огней неслышно удалялась в сторону Шанхая.

Утром, когда беженцы собрались на палубе получать батат, отец Серафим нашел Клима Рогова:

– Что это было? Какие-то ящики, иноземцы… Жена твоя с ними разговаривала. Иржи Лабуда был с ней.

Клим не смотрел на батюшку. Лицо у него было бескровным – как у раненого.

– Какой-то тип из Шанхая выторговал у нашего капитана несколько ящиков с оружием, – сказал он. – Нина и Иржи Лабуда уехали с ним.

Отец Серафим остолбенел:

– Как? Она что, бросила тебя?

Клим, не ответив, пошел в кают-компанию. Там, под столом, на зачехленных знаменах, было его место.

Люди еще много дней обсуждали странное происшествие и гадали, имел капитан право продавать военное имущество или не имел. А если имел, то на что пойдут вырученные деньги? И с какой стати Нина Васильевна ушла от доброго и неунывающего мужа к бледному, как маргарин, Иржи Лабуде? По какому праву они первыми сошли на берег?

2

Нина Купина умна, тщеславна, деловита. В детстве хотела стать волшебной незнакомкой, как в стихотворении у Блока:

И веют древними поверьями

Ее упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.

Родители, ковалихинские мещане, немногое дали ей; все, что недоставало, Нина вычитывала в книгах: как держать себя, что говорить, кому улыбаться. Первого супруга, графа Одинцова – приличного человека с орденом, – умыкнула по-разбойничьи: задурила бедняге голову так, что ему пришлось жениться.

– Ты любила его? – как-то спросил Клим.

Нина кивнула:

– Он меня спас. Вытащил из болота.

Она стала сиятельством, обжилась в белом доме на Гребешке – оттуда, с высоты, был такой вид на Оку, что дух захватывало.

Если б не мировая война, дослужилась бы Нина до губернаторши. Но графа ее прихлопнули на фронте, незнакомки вышли из моды, и Нина переродилась в лукавую женщину, хитрую лисичку из сказки, которая и песенку споет, и чужой рыбкой полакомится, и всех волков одурачит.

Мужчин в присутствии Нины слегка знобило. С ней хотелось состязаться – в остроумии и ловкости. Но даже проигрыш ей был приятен – как в шахматной партии, когда играют для удовольствия.

Нине все прощалось – за тонко сплетенную женственность, за предвкушение чего-то грешного и веселого. Она поднимала пыль, завихряла воздух, с ней было о чем вспомнить в конце дня.


Клим всю жизнь бродяжничал: не окончив гимназии, сбежал из дому. Мама давно умерла, а с отцом-прокурором отношения не складывались.

В Персии Клим служил телеграфистом. В Шанхае два года горбатился в чайной компании. Ох, Нина, Ниночка… Ты не знаешь этого города. Если Господь позволяет ему стоять, он должен извиниться за Содом и Гоморру.

В Буэнос-Айресе Клим работал в газете – наловчился писать по-испански и каждую неделю публиковал сатирические заметки в «La Prensa».[2]

Весной 1917 года он получил телеграмму о смерти отца и отправился домой принимать наследство. От Владивостока до Нижнего Новгорода добирался два месяца – поезда ходили по расписанию «когда у машиниста есть свободное время». В городах – тыловая скука пополам с революционным задором: на столбах плакаты, на каждом углу митинг. Клим чувствовал себя иностранцем: то ли он отвык от России и не узнавал ее, то ли она действительно переродилась.

Он хотел продать отцовский дом и сразу вернуться в Аргентину – куда там! Увлекся молодой вдовушкой.

Губернские сливки общества терпели Нину Васильевну, пока граф Одинцов был жив, а после выставили за дверь.

«Ищите, мадам, компанию себе подобных». Это был удар, от которого она едва оправилась.

Доходы с графских земель падали – мужики на войне, работать некому. Нина до дурноты боялась вновь оказаться без средств. Переступила через себя – завела отношения с начальником казенных складов. Он помог ей наладить поставки брезента для нужд Военно-промышленного комитета.