1) Она может выйти замуж в тридцать три года.

2) Развестись в тридцать три.

3) Сойти с ума в тридцать три (Боже мой, это шизофрения).

4) Умереть (по таинственной и непонятной причине) в тридцать три.

5) Переехать на Тридцать третью улицу.

6) Родить шестерых детей (три плюс три).

7) Родить девятерых детей (три умножить на три).

8) Не иметь детей (три минус три).


Симона никогда не прибавляла двадцать четыре к пятидесяти семи, потому что вряд ли цифра «восемьдесят один» будет как-то влиять на ее жизнь. Она, точно, не доживет до восьмидесяти одного года и наверняка не переедет на Восемьдесят первую улицу.

Хотя и знала, что восточные восьмидесятые улицы более оживленны, чем Йорквиль, Симона не могла не думать о том, что там большая немецкая колония, а поскольку она была настоящей француженкой, то ей претило все, что хоть отдаленно напоминало о немцах.

Психолог, который как-то вошел в ее жизнь вместе с новым платьем в руках, однажды повел ее на ужин в баварский ресторан, и одни названия немецких вин вызывали у нее тошноту еще неделю.

Квартира Симоны на Пятьдесят седьмой улице была крошечной и дешевой. Мистер Льюис, владелец недорогого мехового магазина внизу, рассказал, что в этой квартире так долго жили две сестры, что одна умерла от старости на руках у другой. Горе заставило уехать оставшуюся в живых сестру, и Симона понимала, почему она это сделала. В такой маленькой квартире не убежать от воспоминаний.

Уезжая, женщина оставила всю мебель, так что Симоне достались две кровати, два бюро желто-лимонного цвета, стоящие в ногах кровати, обшарпанный стол и два разбитых стула, а также два старых пуфика с выцветшими изображениями иностранных машин.

Узкая кухня рядом с гостиной была оклеена обоями с зелеными, оранжевыми и розовыми цветами, напоминающими картины Гогена. Настоящей плиты с духовкой не было. Еду можно было разогреть только на горелках. Когда Симона приехала смотреть квартиру, это огорчило ее больше всего. Как она сможет разогреть готовые обеды без плиты?

— Не стоит огорчаться, — сказал ей агент. — Можно заказать еду на дом.

— И они принесут только суп и яблочный пирог, — грустно заметила Симона.

И все-таки арендовала квартиру. Кровати были необычные, располагались друг над другом, и она воображала, что находится в каюте корабля, плывущего в Рио, Остерсунд или Мозамбик, в одно из подобных экзотичных мест. Пожив немного в этой квартире, Симона придумала, как ей разогревать ее любимые готовые обеды. Все оказалось очень просто. Кладешь их в кастрюлю, накрываешь крышкой и включаешь газ. Конечно, в духовке они разогрелись бы лучше, потому что сейчас в картофельном пюре оказывались холодные куски, зато в такие минуты Симона могла мечтать о снежной вершине за окном, и эти фантазии делали холодную пищу обычным неудобством в путешествии.

Прошло уже шесть месяцев после переезда. Симона пережила жаркое лето без кондиционера или хотя бы вентилятора, а теперь, в январе, храбро сражалась с плохим отоплением. Первое, что делала, придя с работы, — это быстро залезала в ванну. Если замешкаться, то другие жильцы забирали горячую воду и, значит, до следующего утра она не могла принять даже душ. Засыпать в холодной постели было настоящим испытанием, и Симона старалась успеть согреться в ванне.

Ложиться спать было скорее необходимостью, чем желанием или потребностью. В десять вечера от радиатора в комнате исходил ледяной холод. И тогда Симона надевала две теплые ночные рубашки, запрыгивала в кровать, закутывалась в одеяло и начинала мечтать о весне. Чтобы согреться, накидывала поверх одеяла все пальто и куртки, которые у нее были. Она была благодарна Чу-Чу, ее карликовому пуделю, укладывающемуся рядом и всю ночь дышавшему ей в шею.

Недавно Симона сообразила, что напрасно спала на нижней кровати. Наверху было гораздо теплее. По вечерам она выпивала чашку горячего шоколада (иногда разбавленного недорогим бренди), брала Чу-Чу на руки и вскарабкивалась по лестнице на кровать под потолком. И пока уличный шум не убаюкивал ее под одеялом, пальто и куртками, Симона прижимала к себе свою собачку.

Перед сном ужасно было думать, что придется встать среди ночи и идти в туалет. Если это случалось, она изо всех сил пыталась сдержать себя. Симона содрогалась от одной только мысли, что надо вылезти из постели, спуститься по лестнице и идти в ледяную ванную с замерзшими окнами. Иногда ей все-таки удавалось заснуть снова, иногда она лежала без сна и сдерживала себя. Но вот случилось самое худшее. Она обмочилась во сне. К счастью, под простыней была толстая байковая подстилка, иначе промок бы матрац. Ей пришлось встать среди ночи, перестелить постель и бросить мокрую простыню в ванну. После этого случая она перестала сдерживать себя и вставала, как бы холодно ни было, сколько бы ни было времени, как бы ни велико было желание поспать. Может, на свете есть вещи и похолоднее, чем мокрая простыня, но Симона от всей души надеялась, что этого она не узнает.

Когда наступало утро, Симона ощущала, что ей чудесным образом дарован еще один день. Звенел будильник, начинала шуметь паровая батарея. Она вздыхала и мчалась на кухню заварить цветочный чай, который покупала в соседнем магазине. Пока вода закипала, она кормила Чу-Чу очередными мерзкими собачьими консервами, стараясь не смотреть на миску, чтобы не стошнило. Ее всегда удивляло, что Чу-Чу дочиста вылизывал миску, поднимался на задние лапки, будто ожидая награды, а затем мчался к двери в ожидании прогулки.

Пес был неисправимым оптимистом. Может, так, а может, он просто идиот. Или и то и другое вместе. Он ничему не научился. Торчал у двери, яростно виляя обрубком хвоста и поблескивая глазами-пуговками, хотя опыт показывал, что раньше чем через час его не выведут. Иногда Симона поясняла ему:

— Глупый пес, ты хочешь, чтобы я вышла на улицу в двух ночных рубашках и носках?

Энергичные движения головы показывали, что Чу-Чу считает это абсолютно нормальной вещью. Тогда Симона сжимала ему голову, трясла ее и кричала:

— А-а-а! Псина! А-а-а! Глупышка!

Единственным результатом этого была эрекция у Чу-Чу.

— Как я всех привлекаю, — однажды с отвращением обратилась Симона к гогеновским обоям на кухне, после того как раздавила таракана дном кастрюли. К тому времени вода в кастрюльке почти закипела, и она налила ее в любимую крошечную чашечку. Симона была убеждена, что где-то поблизости какая-нибудь американка получает такое же удовольствие от своего лиможского фарфорового сервиза. Прожив некоторое время в Соединенных Штатах, она поняла, как часто необычное для одного человека является повседневностью для другого.

Но, как бы там ни было, день начался. Вечный калейдоскоп. А по-другому бывает? Симона не позволяла себе слишком задумываться над этим, она вообще не любила думать (мысли, умозаключения, зачем они вообще нужны? Она не понимала). Нет, важно быстро одеться, подкрасить глаза, грим, крем, родинка, блестящие тени, вот так, теперь волосы. Волосы! Иногда из-за них Симоне хотелось умереть. Можно этому поверить? И, однако, это правда. Когда-нибудь она удавится из-за волос. Приговор был суров: у ее волос не было стержня.

— Слишком мягкие, — сказал парикмахер в «Ритце», глядя на флакон с выпрямляющим волосы шампунем. — Слишком мягкие и недостаточно упругие, моя дорогая мадемуазель. Сочувствую.

Струящиеся волосы (Симона придумала это слово? Она презирала его). Это мертвые французские волосы.

— А можно подкладывать волосы моей матери? — спросила Симона у кассирши, подсчитывавшей доходы от человеческих голов.

Кассирша бесстрастно изучала ее подведенными фиолетовыми тенями глазами, а потом сказала:

— Вы можете приподнять их, если подложите шиньон.

Симоне было неприятно носить чужие волосы (даже если это волосы ее матери), она отчасти ощущала себя Офелией, но все же носила шиньон почти каждый день. Даже научилась быстро проделывать эту постыдную операцию над бедной своей головушкой. Сначала она брала прядь светло-каштановых волос справа впереди, пришпиливала ее, затем пришпиливала две пряди чуть дальше, создавая основу, а потом гребнем прикрепляла к пряди сам шиньон. Затем расчесывала свои волосы, чтобы скрыть границу между собственными волосами и волосами матери. Порядок. Новая, сильная, здоровая, волнистая, яркая, светло-каштановая голова Симоны готова, и всего за сто пятьдесят долларов, которые пришлось заплатить.

Чу-Чу считал шиньон игрушкой. Он любил кусать его.

Настанет черед рабочего платья без лифа. На самом деле это была униформа. У Симоны было три платья, и все они одинаковые: без рукавов, черные, без украшений, с маленьким разрезом сзади. В демонстрационном зале униформу иногда приходилось снимать, когда показывали южноафриканские каракулевые полупальто, например, или эфиопские куртки для мотоциклов. Поэтому униформа должна была легко и быстро сниматься, чтобы можно было тут же перейти к демонстрации натуральных шуб или домашних халатов. Оказывается, меховых изделий — великое множество, как обнаружила Симона, когда около года назад пришла работать в «Мини-Ферс инкорпорейтид».

Я — модель.

Но только выйдя на Пятьдесят седьмую улицу прогулять собаку, Симона вспомнила, кто она. Проходя мимо всех этих роскошных магазинов и банков, она уже не была описавшейся в постели девушкой, которая носит фальшивые волосы, у которой нет денег, нет машины, нет честолюбия, нет мужа, нет приятеля, нет любовника, которая в любой момент готова покончить с собой, которая спит в двух байковых рубашках, которая так красива. Красива? Да. Подумать только, вчера вечером она об этом чуть не позабыла. Один взгляд на витрину «Пляс Элегант» (антиквариат, детские товары) напомнил ей ее же внешность. Чудная девушка в хорошей одежде, сумочка от «Гуччи». Это все — ОНА. Великолепная, восхитительная незнакомка ведет маленькую собачку на поводке «Б.Олтман». Она наклонилась и скромно поцеловала свое отражение. Стекло было холодным.

Симона никогда не смотрела, как Чу-Чу справляет свои надобности.

— Да, — объясняла она другим, — когда Чу-Чу справляет нужду, я отворачиваюсь и думаю о Панаме. Почему о Панаме? Потому что там, должно быть, очень неприятно.

На самом деле она думала об Антибах.

Мистер Льюис по-прежнему торговал норковыми и соболиными боа по двадцать девять и шестьдесят девять долларов, а почтальона она считала двойным агентом. Симона подозревала, что при доставке почты он ловко снимал отпечатки пальцев с ящиков. Где-нибудь в Москве некто знал все извивы кожи на ее пальце. Это не так сильно волновало, как тот факт, что ее журнал «Эль» приходил помятым и предварительно просмотренным (если не прочитанным) почтовыми служащими, у которых не хватало желания и сил быть двойными агентами. Она даже восхищалась мужеством и нахальством почтальона. Ее отец был своего рода шпионом в годы войны, младшим агентом, и все равно его расстреляли. Мать говаривала: «Его схватили и расстреляли боши, когда тебе был всего годик». Кажется, он прятал фотоаппарат в рыбацких сетях и фотографировал немецкие укрепления на побережье в Нормандии. Потом передавал фото местному почтальону, и это, как оказалось, привело его к гибели. С тех пор Симона всегда была осторожна с почтальонами, и она задумывалась, что будет с этим, когда его поймает расторопный американский агент и найдет коллекцию отпечатков пальцев. Симона почти не помнила войны. Она была слишком мала. Однажды в холле ночевал какой-то немецкий офицер. Он был очень вежлив. Хвалил «Кальвадос». Считал «Понт Лэвек» прекрасным сыром. Он очень любил французов. К сожалению, время от времени мы вынуждены были убивать их.

Почтальона звали мистер Сэлинджер, но он не имел отношения к знаменитому писателю. По крайней мере, он так говорил. Раздумывая о его шпионской деятельности, Симона как-то подумала, что он может быть самим Сэлинджером, который собирает материал для новой книги. А почему бы и нет? Как рассказывал ее единственный друг из литературных кругов Эдвин Куберстейн, никто не знает, как выглядит этот сукин сын, потому что он запрещает себя фотографировать. Прячется на чердаке где-то в Новой Англии и питается гвоздями. В те дни, когда не доставляет почту на Пятьдесят седьмой улице. Несколько дней тому назад он вручил Симоне крошечный белый конверт, когда она возвращалась домой после утренней прогулки с собакой.

— Это все, что у вас есть для меня? — спросила она.

— К сожалению, да, мисс Ласситье.

— Фрэнни и Зуи.

— Извините, не понял.

Симона пронзила его испытующим взглядом. К ее разочарованию, он был искренне озадачен. Может, и в самом деле был не тем, за кого себя выдавал. Просто старым почтальоном (на самом деле он был довольно молод). Служащим. Преданным работником службы Соединенных Штатов с толстыми ногами, который, как и все почтальоны, вечно крутился на углу рынка Эпсом.