– Вы так весь Утремер обезглавите, – ухмыльнулся Рейнальд Шатильонский, проходя мимо Констанции.

У наглеца уже при первой их встрече, у ложа умирающего трувера два года назад, оказался беспощадный язык, а теперь, возгордившись, что спас сюзерена, он полностью забылся! Невыносимая тяжесть навалилась на Констанцию, иссякли силы ползать на палящем солнце по куртинам, спускаться в вяжущем, как тесто, влажном от пота платье по узким, крутым ступеням, а главное – внимать соображениям доблестных рыцарей касательно траектории, формы и веса камней, запущенных различными требюше. Княгиня незаметно отстала, спустилась к подножью стены, села в сырой тени на прохладный валун.


К горизонту уходил бескрайний караван верблюжьих горбов Ливанских и Антиливанских хребтов, внизу под стенами раскинулась плодородная долина, серебрились расплавленным металлом струи Оронтеса, к переправе вела дорога, наверное, еще хранившая следы копыт Вельянтифа. Констанция по ней на коленях проползла бы, если бы это могло вернуть Пуатье. В оливковой роще на дальнем берегу сирийские крестьянки в белых платках трясли деревья и собирали маслины в расстеленные на земле полотнища. Коварный и многоопасный Нуреддин намеренно не сжег посевы местных феллахов, не вырубил плодовые сады и даже деревни их не разграбил, лишь бы расположить к себе местное население. У далекой надвратной башни часовые чистили песком кольчуги, варили в котлах похлебку, звякал цепью караульный пес. Мир без Пуатье продолжал быть точно таким же, как две недели назад.

Теплый, благоуханный ветер нес горьковатый аромат полыни, сырую прель замшелых камней, сухость пыли, пересыпал серебро тополиной листвы, колыхал верхушки кипарисов, шелестел высокой травой. Под обрывом отчаянно щебетали и мельтешили стрижи, трещали в бурьяне сверчки, над цветущей акацией надоедливо витал шмель – грузный, гулкий и неотвязный, как Бартоломео. Время от времени с шорохом и стуканьем скатывался в пропасть камешек, мерно ухала горлица, свистел суслик. Высоко над долиной парил орел. На всем лежали блаженная истома и покой.

Внезапно ящерка метнулась в расселину, позади раздался неспешный хруст шагов, послышался ленивый, снисходительно-насмешливый голос:

– Ваша светлость, его величество поручил мне позаботиться о вашей безопасности.

Констанция даже головы не повернула, только постаралась незаметно смахнуть слезы. Этот Шатильон – наглый, как тать ночной. Выскочка он, ничего более.

– Мадам, – повторил Рено, не дождавшись ответа, – простите мне глупую шутку. Я иногда бываю недостаточно… почтительным.

Иногда?! Констанция не выдержала:

– Мессир, все это сущие пустяки. Мне не до этого.

Не выказывая особого раскаяния, шевалье раскачивался на длинных расставленных ногах, крепкими белыми зубами покусывал стебелек травинки:

– Хм… Я понимаю, ваша светлость. Мы скоро перестанем досаждать вам. Его величество через пару дней покинет Антиохию, и вряд ли еще когда нам приведется столкнуться.

Сердце сжалось от внезапного, пронзительного, почти человеческого вопля пойманного хищником кролика.


Тени покрыли проемы меж стенами, и повеял спасительный предвечерний бриз, когда наконец закончилась проверка оружейных арсеналов, запасов сухарей, фасоли, солонины, бочек с вином и горючими смесями. Круглое лицо короля светилось удовольствием от беседы о блоках, костылях и противовесах различных камнеметов. Покидая фортификации, Бодуэн хлопнул по плечу старину Аршамбо, и коннетабль едва удержался от того, чтобы не хлопнуть в ответ милостью Божией Латинского короля.

Вечером кузен рассказывал княгине и ее дамам о прекрасном Иерусалиме. Сердце мира, Град Иисусов, золотой и розовый, каменный и воздушный, исполненный невыразимой красоты и святости, прорывал крестами, шпилями, колокольнями и башнями темень вокруг Констанции, уносил с собой в лазурную высь.

Король провозгласил себя регентом Антиохии, но на деле власть княгини ничем не ограничил. То ли, как уверяла Грануш, потому что убедился, что Констанция – на редкость решительная и здравомыслящая правительница, то ли, как болтала Изабо, потому что так или иначе намеревался вскорости выдать ее замуж по своему выбору.

В знак приязни и благодарности княгиня передала сюзерену всех сарацинских пленников, оставила только тех, кто был необходим на постройке добавочных фортификаций. Когда ей сказали, что Пуатье погиб, она потеряла разум и кричала, чтобы всех проклятых нехристей немедленно казнили, но Аршамбо отказался исполнять такое неразумное приказание, и сейчас Констанция была признательна коннетаблю: жестокие сельджуки наверняка чудовищно отомстили бы безвинным латинянам, томившимся в их лапах.

Король договорился с Нуреддином об обмене захваченными воинами, а вдобавок обещал выкупить из египетской каторги трех антиохийских рыцарей, вынужденных возводить каирскую цитадель по принуждению фатимидского султана, жестокого, как ветхозаветный фараон.

Пленным сарацинам предстояло поспевать за армией до места обмена у пограничного Харима, а они после долгого заключения – кожа да кости, многие едва на ногах держались.

– Почему они так плохо выглядят? – возмутилась Констанция.

– Потому что с ними плохо обращались и не кормили, – пробурчал Ибрагим.

– Поверьте, уважаемый ибн Хафез, я вовсе не намеревалась морить заключенных голодом, на их содержание отпускались весьма приличные суммы, но не могла же я каждый день лично проверять тюремный котел?! Я строго накажу виновных!

Грешно и глупо терять человеческую жизнь, даже жизнь смертельного врага, когда можно обменять ее на жизнь рыцаря.

– Посмотрели бы вы, какими наши из алеппских застенков выходят… – мрачно заметил Рейнальд де Шатильон, ответственный за доставку пленных.

Ибрагим хватался за голову, терзал бороду, призывал в свидетели Мухаммеда и Галена и клялся, что беднягам на подготовку к переходу потребуется неделя.

– Недели у них нет, – отрезал безжалостный, как гвоздь распятия, Рейнальд. – Прекрасно дойдут, когда поймут, каков выбор.

Ибн Хафез хотел возразить, но взглянул на Шатильона, осекся и поспешил к пленникам, наперебой призывавшим «аль-таабиба». Два оставшихся дня ретивый знахарь почти не спал и не ел, полосатый его халат беспрерывно мелькал по двору между изможденными магометанами, но умудрился-таки всех узников поставить на ноги. Только некий Аззам не мог идти из-за опухшей ноги. Сгорбившийся звереныш сидел на земле, злобно сверкал черными глазами, из многочисленных дыр в лохмотьях торчало смуглое, тощее тельце. Одна из лодыжек худющих ног распухла, и несуразно огромная ступня висела на ней косой клешней. Трудно было поверить, что этот щуплый хлюпик не только участвовал в сражении, но даже умудрился зарубить беднягу Клода Байо! Впрочем, всем известно, что сарацины посылают в бой сущих детей.

Шатильон ткнул хлыстом в галчонка:

– Этот Аззам – сын Мадж ад-Дина, сводного брата Нуреддина, эмира Алеппо. Он самый ценный, без него вся сделка развалится. Не может идти, остальные его потащат.

– Светозарная княгиня, – Ибрагим бросился защищать своих подопечных, словно кулик птенцов от тростниковой кошки, – посмотрите на ужасное состояние несчастных! Если их заставят его нести, они сами не дойдут.

Узники в самом деле смахивали на откопавшихся мертвецов, однако княгиня только вчера особо упомянула этого заключенного в разговоре с королем.

– Пусть шевалье Шатильон решает. Он тут представляет короля, а эти люди уже принадлежат короне. Но не волнуйтесь, Ибрагим, напрасной их смерть в любом случае не окажется: передав их его величеству, я сдержу данное ему слово.

– На остальных мне наплевать, – отрезал Рейнальд. – Их много, кто-нибудь да дотянет мальчишку.

Шатильон был прав, остальные сельджуки никакой ценности не представляли, но ибн Хафез взмолился:

– Мертвый пленник бесполезен, и большой грех перед Создателем без причины растрачивать жизнь его созданий.

Констанция твердила себе, что это враги, что все они достойны смерти, каждый из них был захвачен в бою с оружием в руках, но ничего не могла с собой поделать: теперь, когда сарацины были униженными, бессильными, с потухшими глазами, торчащими позвонками и костлявыми конечностями, у нее не хватило решимости обречь их на смерть. Она сдалась:

– Ладно, для самых слабых выделят мулов.

Пусть дойдут до Харима живыми, иначе какой с них толк?

Но на Ибрагима не угодишь:

– Если Аззаму срочно не оказать помощи, в ноге начнет скапливаться желчь, жар от нее распространится по всему телу, и несчастный умрет, – так упорствовал, словно речь шла о собственном сыне. – Мне он не позволяет до себя дотронуться, считает, что лучше смерть, чем забота шиита. Необходимо позвать к нему суннитского врачевателя.

Шатильон подал знак солдатам:

– Ребята, подержите мальчишку, пока знахарь над ним поколдует.

Двум латникам пришлось навалиться на отчаянно вырывавшегося Аззама, чтобы ибн Хафез смог вправить кость и обвязать грязную лодыжку дощечками. Волчонок оказался злобным и упрямым, и с присущей неверным неблагодарностью умудрился плюнуть в своего шиитского спасителя. Но у Ибрагима никогда чести не имелось, он только небрезгливо утерся и снова бросился раздавать пленникам мази и настойки.

Скованная попарно гусеница узников уже звенела цепями, их босые ноги уже вздымали пыль на дороге, когда в углу двора обнаружился еще один немощный заключенный. Его трясло от жара и беспрерывно рвало. Ибн Хафез заявил, что подобная хворь крайне заразна и часто смертельна.

– Этого я с собой не возьму, – заявил Шатильон, которому уже подводили коня.

– Я в своем замке его тоже не хочу, – испугалась Констанция. – Болезнь перепрыгнет на тюремщиков, с них на слуг, а там и на моих детей!

– Ну, тогда скинуть его в ров, – нашелся Рейнальд.

– Ваша светличность, – заголосил Ибрагим, – ради Аллаха, не надо скидывать! Это Тахир – один из хашишийя, ассасинов, вспомните, величавая госпожа, что Али ибн Вафа тоже погиб при Инабе.

– Мессир де Шатильон пошутил, – отмахнулась Констанция. Отчаянному шевалье казнь бесполезного исмаэлита и в самом деле могла показаться забавной. – Но я, право, не знаю, как быть с больным и заразным ассасином.

– Милосердностная госпожа, позвольте оставить его в углу двора, тут он никому не принесет никакого вреда. Зараза передается исключительно лучами из глаз больного, а у него, как вы видите, глаза уже смежены! До утра он сам по себе скончается, и вина за его смерть не ляжет на нас, – страстно ручался Ибрагим.

Шатильон пожал плечами, ему решительно некогда было заниматься подыхающими нехристями: до темноты следовало добраться до безопасных стен ближайшей крепости, пленники уже тянулись за обозом. Шевалье кивнул на прощанье княгине, вскочил на скакуна редкой мышиной масти, пустил его вскачь и скрылся из глаз, не обернувшись ни единожды.

Констанция смотрела вслед страшной шеренге хромых и качающихся доходяг. Они казались выходцами с того света, но шли, потому что каждый шаг приближал их к свободе. Кто уже и шага не мог сделать, тех везли на телегах. Христос мог удостовериться, что княгиня воистину возлюбила своих врагов. А сердце почему-то вдруг стиснуло, словно над ней могильная плита задвинулась, словно сомкнулись над головой темные воды и в третий раз пропел петух. Едва не взвыла от нахлынувшей покинутости и одиночества.

Рядом с бредящим ассасином поставили миску с полбой и кувшин воды, а утром умирающего нигде не было. Загаженное одеяло корчилось вонючей кучкой, кувшин был опрокинут, к тюремной пище даже дворовые собаки не прикоснулись, – разобраться бы, чем эти стражники кормят несчастных! – зато посреди двора возникла неведомо кем принесенная огромная связка сочных фиников. Видно, правду говорили, что для ассасинов нет невозможного. Констанция не огорчилась исчезновению заразного басурманина, пусть его хоть сам дьявол в преисподнюю утащит, но напугало, что ассасинские фидаины, оказывается, запросто могли проникнуть за стены и запоры ее цитадели.

В теплый, проплаканный, душный, безутешно-уютный полумрак опочивальни она не вернулась. Раскаленный кусок железа, нестерпимо сжигавший нутро в первые дни, остыл. Вместо того навалился и давил на сердце гробовой гнет отчаяния и тоски. Констанция поверила в смерть Пуатье, и он покинул ее. Совсем недавно сводило с ума ожидание, что вот-вот Раймонд войдет, а теперь он ускользал безвозвратно – выветрившийся запах на подушке больше не пронзал подреберье, как копье Лонгина пронзало Иисусово тело, раскаты мужского смеха со двора не заставляли подлетать к окну, в толпе больше не мелькали длинные выгоревшие пряди. Стирался, блекнул образ умершего, даже в дремотном полузабытьи меж явью и сном не являлся больше. Как будто и не было никогда на свете прекрасного Раймонда де Пуатье.

Грануш гладила руку своей голубки, утешала:

– Не вини себя ни в чем, аревс. Град бьет и поле праведника, и поле грешника.