Итак, я росла в Мейфилде. Я никогда не оставалась без работы, которую выполняла совершенно механически, словно ела какое-нибудь блюдо, не чувствуя вкуса. Я не жила — я будто бы спала. Возможно, через это проходят все подростки. У меня был только один друг — викарий. Ему давно перевалило за шестьдесят, но в нем было столько тепла и чуткости, что люди всех возрастов тянулись к нему, доверяя свои тайны. Его дочь, которая занималась вместе со мной, была слабым, болезненным ребенком, и он относился к ней с безграничным терпением и любовью.

Викарий всегда был очень любезен со мной и восхищался моим отцом. Мне кажется, он испытал некоторое облегчение, когда узнал, что расходы на обучение его дочери будут распределены между моими родителями и родителями еще одной девочки. Он жил очень скромно и, должно быть, чувствовал себя одиноко, так как его жена умерла несколько лет назад. Гувернантка, которая вела наши уроки, приходилась ему дальней родственницей и следила за его хозяйством.

Наши уроки проходили в доме викария — в большой холодной классной, которая первоначально была столовой. После уроков мы мчались в сад. Две другие девочки принимались о чем-то шептаться и лакомиться сладостями, я же отправлялась на поиски хозяина дома. Я почти всегда находила его здесь же, в саду, который он очень любил. Это была его единственная страсть. Именно он научил меня понимать цветы, объяснил, как в пору цветения в них соединяются различные краски, которые и делают их прекрасными, как маленькое нежное растение, растущее на каменистой почве, может заиграть подобно драгоценному камню.

Но мы обсуждали не только цветы. Викарий рассказывал мне о людях, о событиях, об истории, географии и литературе. Каждое его слово навсегда запечатлелось в моей памяти, в то время как уроки с гувернанткой забывались, как только я выходила из классной. И вот настал день, когда он допустил меня в свою библиотеку. Он собрал коллекцию самых разнообразных книг, которые в большинстве своем были старыми и потрепанными, так как он покупал их у букиниста на Черинг Кросс Роуд или на распродажах, куда они попадали из собраний других коллекционеров. Биографии и мемуары занимали несколько стеллажей. Эти книги нравились викарию больше всего, ему было интересно читать о людях, которые прожили интересную и насыщенную жизнь. Они волновали его, вносили оживление в его уединенное и размеренное существование.

Первую книгу я взяла почитать скорее для того, чтобы доставить ему удовольствие. Полагаю, именно после этого мною овладело страстное желание читать. Взяв в руки книгу, я уже не могла оторваться от нее. Если меня отправляли спать, я тайно пробиралась на лестницу и читала при свете, падающем из холла. Я не решалась зажечь свет у себя в комнате — старый мотор, который, страшно скрипя и тарахтя, снабжал электричеством весь дом, был на последнем издыхании. Воскресными вечерами лампочки еле светили, так как в этот день садовник, обслуживавший его, не работал. Летом в будни света хватало, но зимними вечерами нам приходилось почти вслепую пробираться к своим спальням. Когда я уже уставала читать и у меня начинали слипаться глаза, дрожа от холода, я возвращалась в кровать и забиралась под одеяло, стараясь согреться. Просыпалась я в шесть утра, движимая той же страстью.

Полагаю, я чувствовала себя по-настоящему счастливой только в те мгновения, когда покидала мир, в котором жила, и следовала за ученым по Сахаре, распутывала интриги при дворе Людовига XIV, рыдала над мертвым телом Марии, королевы Шотландии. Мне казалось, что я прожила жизнь этих людей. Я так глубоко погружалась в чтение, что не слышала, когда ко мне обращались домашние. Я даже не всегда замечала, что в комнате еще кто-то есть, кроме меня.

Мои родители нередко подшучивали надо мной.

— Должен заметить, я никогда не думал, что мой ребенок превратится в книжного червя, — говорил отец.

Его жизнь была связана с постоянными разъездами, и он очень мало читал. “Таймс” была практически единственным печатным текстом, который он мог осилить вечером до того, как его глаза начинали слипаться и он клевал носом, сидя в кресле у огня.

Я редко видела, чтобы моя мама читала. Она или шила, или вязала одежду для благотворительной Лиги. Когда она не шила, она писала письма. Мама, очень консервативная по складу своего характера, поддерживала оживленную переписку со всеми своими родственниками. Она регулярно писала даже тем своим друзьям, которых не видела годами, хотя мне трудно представить, о чем она могла рассказывать им в своих посланиях, написанных мелким, убористым почерком. Дэвиду, который уехал в Индию со своим полком еще до того, как мне исполнилось восемнадцать, она пишет раз в неделю. Я наблюдаю, как она заполняет одну страничку за другой, и спрашиваю себя, о чем можно столько писать и представляют ли для него ее письма хоть малейший интерес.

Когда мне было восемнадцать, умер брат отца, и мы должны были полгода провести в трауре. Поэтому у меня не было возможности “выходить в свет”. Я не принимала никаких приглашений и одевалась в черное, как и остальные члены нашей семьи. Так как мой день рождения приходился на июнь, я теряла целый год. Я не ждала, что у меня, как у Анжелы, появится возможность провести свой первый сезон в Лондоне, однако я надеялась, что мама отправит меня погостить к нашим знакомым. Поэтому я страшно расстроилась, когда узнала, что остаюсь и что моя мечта хоть ненадолго вырваться из дома не претворится в жизнь. Я выезжала из Мейфилда всего пару раз за последние годы, когда навещала родственников, и мне было очень грустно при мысли, что я никогда не была за границей, никогда не останавливалась в Лондоне больше, чем на одну ночь, что ничего не знала о мире и даже о своей родной стране.

Мать с отцом были не теми людьми, которым можно было бы пожаловаться на свою судьбу или даже намекнуть, что меня занимают подобные мысли. Поэтому я надеялась, что выезд в свет внесет какие-то перемены в мое существование — хотя бы на короткий срок.

Когда они сообщили мне о смерти дяди Гренвиля, я расплакалась. Думаю, папе было приятно видеть проявление моей скорби: отец очень любил дядю Гренвиля, который много времени прожил с нами в Мейфилде. Он был судьей парламентского суда. Я всегда считала его занудливым, напыщенным стариком, как все холостяки, полностью погруженным в самого себя. Я не могла объяснить, что я скорблю не по дяде, а по своим рухнувшим надеждам, поэтому для всех мои слезы остались данью его памяти.

Глава 2

Однажды моя жизнь круто изменилась.

В то ясное майское утро, когда я расставляла цветы в комнате экономки, меня позвала мама:

— Гвендолин!

Мама была единственной, кто называл меня полным именем, полученным мною при крещении. Так звали мою бабушку со стороны мамы, и поэтому ей очень нравилось это имя. Остальным же членам семьи оно не нравилось, и меня с детства называли Лин. Однако мама никогда не принимала во внимание мнение других.

— Гвендолин, — крикнула она, — иди сюда!

Я вздохнула и отложила цветы. Раз меня ждет новое задание, значит я не смогу закончить предыдущее. По утрам всегда было много работы. Расчесать шерсть собакам, расставить цветы в доме, протереть фарфор в гостиной, заказать продукты из деревни, дать указания поварам. Для всего этого существовала только я, так как на протяжении всей зимы маму мучил артрит, и врачи посоветовали ей держать ноги на подушке. Каждое утро она устраивалась на диване в малой гостиной и за весь день поднималась только для того, чтобы поесть.

— Иду! — отозвалась я и побежала через холл к лестнице, которая вела в гостиную.

Мама возлежала на своем обычном месте возле окна. Солнце освещало ее волосы, которые до сих пор не потеряли своего золотого блеска. Она обратила ко мне свое улыбающееся лицо, которое буквально светилось от радости, и я подумала: “Как же она красива!”

— У меня есть для тебя хорошая новость, Гвендолин, — сообщила мама.

— Новость? Для меня?

Она протянула письмо, и я узнала почерк Анжелы.

— Анжела хочет, чтобы ты погостила у них в Лондоне, — сказала мама. — Ну как, поедешь?

У меня от радости замерло сердце.

— Когда? — спросила я.

— Как только мы соберем тебя, — ответила мама. — Анжела говорит, что собиралась пригласить тебя еще в прошлом году, но смерть дяди Гренвиля помешала. Она считает, что теперь, когда траур кончился, пора вывозить тебя в свет. Она испросила разрешения представить тебя ко двору и получила для тебя приглашение на бал.

— О мама! — только и смогла вымолвить я.

Мама водрузила на нос очки. Без них она не могла читать.

— Она говорит, что тебе не надо беспокоиться по поводу туалетов. “Генри проявил исключительную любезность, — пишет она, — и, когда я объяснила ему, что вам будет довольно сложно обеспечить Лин всем необходимым, он сказал, что возьмет это на себя. Так-то вот!”

— Ну когда же, когда я смогу поехать? — спросила я.

Мама сняла очки и взглянула на меня.

— Мне будет не хватать тебя, — мягко проговорила она.

— Но, мама, мне надо ехать.

— Конечно, дорогая, — ответила она. — Я очень хочу, чтобы ты поехала и хорошо провела время. Меня нередко охватывает чувство вины за то, что мы не отправили тебя в школу. Анжеле очень нравилось у мадемуазель Жак. Но ты сама понимаешь, что с тех пор налоги сильно выросли. Мы и сейчас не так уж много можем себе позволить. — Она вздохнула.

— Я не жалуюсь, мама, и мне ужасно хочется поехать в Лондон.

Она улыбнулась мне.

— Надеюсь, поездка не станет для тебя разочарованием, — проговорила она. — Вот я свой первый сезон в Лондоне вспоминаю с отвращением.

— Но ведь ты имела неслыханный успех, — удивилась я.

— Это было потом, в последующие годы. А тогда я была робка, страшно стеснялась и почти ничего не знала. Сейчас девушки совсем другие.

— Вот и я ни с кем не знакома в Лондоне, — заметила я, — кроме Анжелы и Генри, но от этого только интереснее. Как будто отправляешься в путешествие. Мама, ты можешь представить меня в качестве исследователя новой земли?

— О Гвендолин, опять твои фантазии! — засмеялась мама. — Боюсь, когда-нибудь они доведут тебя до беды.

— Мои фантазии? — удивилась я. — Ты говоришь о них как о недостатке.

Мама лукаво взглянула на меня.

— Когда ты была еще малюткой, — призналась она, — я часто спрашивала себя, понимаешь ли ты, что происходит вокруг и часто ли ты выходишь из своего замкнутого мирка.

Я смущенно засмеялась. Не всегда приятно узнавать, что кто-то заметил в тебе какие-то особенности характера, о существовании которых ты и не подозревала.

— Я буду сдерживать свое воображение, — пообещала я. — Как долго Анжела намерена терпеть меня у себя?

— Она ничего об этом не пишет, — ответила мама. — Но, думаю, дворцовый бал состоится не раньше середины июля.

— Более двух месяцев! — воскликнула я. — Как замечательно! А можно, я выеду завтра же?

— В субботу благотворительная распродажа, — напомнила она. — Ты ведь обещала викарию, что примешь в ней участие.

— Тогда в воскресенье? — настаивала я.

— Наверняка в выходные Анжелы не будет в городе. Думаю, тебе лучше отправиться в понедельник. Ты как раз поспеешь к чаю.

— Я могу поехать поездом в 2.45, — сказала я, вспомнив, что множество раз отвозила наших гостей именно к этому поезду и потом долго смотрела вслед удаляющемуся дымку и махала платком тем, кто отправлялся в незнакомый мне мир. — А в чем я поеду в Лондон? Что я могу надеть?

— А что у тебя есть? — спросила мама.

Я знала, что она не помнит, какие у меня платья, — ее никогда не интересовали ни ее собственные, ни мои туалеты. До сих пор у меня в ушах звучит голос няни:

— Но, миледи, одежда девочки превратилась в лохмотья, и обувь износилась до дыр.

Тогда мама обратила на няню несколько обеспокоенный взор и промолвила:

— Как жаль. Боюсь, мне придется заказать ей платья в Лондоне.

А когда платья прислали, няня с видом триумфатора принесла их матери, которая воззрилась на них с изумлением.

— Платья! Надеюсь, Гвендолин больше ничего не нужно? Мне кажется, всего месяц назад я уже заказывала ей новое платье.

— Думаю, я надену платье из синего саржа, — ответила я. — Оно страшно выношено, но так как я сильно похудела — ты согласна, мама? — я смогу взять что-нибудь у Анжелы, пока мы не купим мне новые туалеты.

Я подошла к высокому, потемневшему от старости зеркалу времен королевы Анны, висевшему между двумя книжными шкафами, и оглядела себя. Я действительно похудела, но мои формы все равно казались мне слишком вызывающими. Я тут же вспомнила слова няни: “У нее очень красивая фигура, миледи, сплошные мышцы — ни капли жира!”