И никто в целом мире не узнал об этой смерти, не увидел ее. Кому какое дело до одинокой снежинки, когда заметает землю и буйствует над ней неистовая метель…

«Военный городок — это зараженный вымирающий пункт. Приходится опасаться за то, чтобы он не превратился в сплошное кладбище», — писали врачи в Чекатиф, но там уже оглохли от подобных взываний о помощи и думали лишь о том, как вывезти из того же военного городка двенадцать тысяч трупов.

Снова собирали по всему городу подводы, которых требовалось не менее 100 штук, и делили их, как делят последний кусок хлеба: пять подвод — во 2-й Новониколаевский госпиталь для выздоравливающих, три подводы — во 2-й эпидемический лазарет, шесть подвод — во 2-й эпидемический госпиталь, и так без конца…

Оставшиеся в живых обнищали до края. И даже те, кто имел раньше богатый достаток, давно променяли его на хлеб. Вдову полковника Степанова, заболевшую тифом, отправили на лечение, а в пустой и брошенной теперь квартире, некогда уютной и роскошной, только и остались две полотняные кофты, старое вечернее платье, синий сюртук супруга, два пояса, шарф, нижняя юбка, два лифчика, две пары старых калош, пять портянок и корсет — даже поживиться нечем! Составили список, а в квартиру по разнарядке пустили новых жильцов, потому как никто не верил, что хозяйка выживет.

Но время от времени находили в городе настоящие «клады», оставшиеся от богатых беженцев. В одном из домов на улице Михайловской обнаружили десять ящиков с дорогим бельем и платьями — богатство по скудному времени невиданное. Вещи обещали раздать нуждающимся трудящимся, но разворовали их по дороге, и трудящимся ничего не досталось.

Ни белья, ни платьев, ни надежды, — только мглистое зимнее небо над головой да белый снег, холодный, как лоб покойника.

7

Торопливо, захлебываясь от радости, словно вырвались из вражьего окружения и оказались на долгожданной свободе, строили Василий и Тоня свой маленький мирок — самозабвенно, в четыре руки. Изба преобразилась: на окнах затрепыхались легкие занавески, на пол легли веселенькие половички, в переднем углу угнездилась, словно век тут была, небольшая иконка, с которой смотрел по-отечески, из-под медного оклада совсем не суровый лик Николая-угодника. Длинный широкий стол накрывала теперь синяя скатерть, украшенная разноцветными заплатками, на столе стояла простая глиняная кринка, а в ней нежно пушились недавно распустившиеся веточки вербы. Над деревянной кроватью, закрывая часть бревенчатой стены, висел коврик с вытканными на нем диковинными цветами. Все это добро из не известных никому, даже Василию, запасов доставал хозяйственный Степан и радовался, расцветал широким лицом, как диковинный цветок на коврике, когда Тоня благодарила его. Василий вешал занавески, приколачивал коврик и несказанно удивлялся самому себе: за всю свою жизнь, оказывается, он ни разу такой простой работы не делал и думать не думал, что она может столь сильно радовать, как радовало его присутствие рядом Тони, ее голос, смех, ее тонкие руки, к которым он время от времени прикасался, словно проверял: здесь она, никуда не исчезла?

Тоня теперь всегда была рядом. Даже когда Василий выходил из избы, чтобы отдать необходимые приказания, она выбегала следом за ним, накинув на себя клетчатую шаль, и стояла подолгу на низком крылечке, дожидаясь его. Так долго прожив в разлуке, так долго мечтая о встрече, которая казалась порой совсем несбыточной, они сейчас не хотели расставаться и на короткие мгновения, даже во сне не выпускали друг друга из объятий.

Василий по давней привычке просыпался рано, еще в темноте, но не вскакивал теперь, размахивая руками, как он обычно делал, а лежал неподвижно, стараясь даже дышать тише, чтобы не разбудить Тоню. Он лишь чуть поворачивал голову, чтобы видеть ее лицо, и терпеливо ждал, когда в избу, проникая через легкие занавески, начнет входить синими полосами ранний рассвет, разреживая темноту, и когда медленно станет проявляться лицо Тони, словно выплывающее из темной воды, и можно будет видеть ее чуть-чуть приоткрытые губы, легкий румянец на щеке, крутой изгиб тонких бровей. Василий смотрел на нее, не отрываясь, и Тоня, когда просыпалась, видела сначала его глаза и их зеленоватый отблеск, мягкий, словно подтаявший.

— Ты почему так смотришь? — говорила она и протягивала к нему ладонь, чтобы дотронуться до плеча или до щеки.

— Как? — спрашивал всякий раз Василий. — Как я смотрю?

— Не знаю, не могу объяснить словами. Знаешь, мне так хорошо — до страха. И ты еще смотришь… Я боюсь, что мне снится; проснусь, а ничего нет…

— Вот проснулась, а все есть. Никуда не делось. Теперь всегда так будет: проснешься, глаза откроешь — живи и радуйся!

В эти дни, до краев налитые счастьем, ни Василий, ни Тоня даже не задумывались о будущем и не задавались простым вопросом: где они будут обитать в дальнейшем, ведь не просидишь весь век в глухом бору? Для них это было совершенно неважно. Жили единым часом и радовались по-детски, что он есть.

Ипполит с Иннокентием думали иначе и несколько раз пытались завести разговор с Василием о том, что надо как-то определяться: дальнейшее пребывание в лагере казалось им бессмысленным. Рано или поздно доберется и сюда новая власть — что тогда делать? Василий отмахивался, не желая слушать братьев. И они отступились.

Но как-то утром, после обычного развода, Степан поманил Василия в сторону и тревожно зашептал:

— Неладно дело, Василий Иванович. Пошел утром прорубь глянуть на протоке, смотрю — а в кустах вроде как след чужой. И свежий совсем. Ходил кто-то вокруг нас, высматривал… Давайте глянем.

Вдвоем со Степаном они отыскали следы — глубокие, хорошо видные в просевшем мартовском снегу. Определили, что ходил здесь не один, а несколько человек, к лагерю же добрались они со стороны Оби.

Василий задумался. Ничего подобного раньше не случалось. Кому же понадобилось высматривать лагерь? И для какой цели?

На лыжах они спустились со Степкой к Оби и прошли дальше по следам неизвестных — на правый берег. Нашли там на крохотной полянке вмятины конских копыт и конские катухи. Ясное дело — оставили здесь лошадей, пешком перешли через Обь, осмотрели лагерь и вернулись обратно.

Не было печали!

— Слушай меня, Степан… Про следы эти никому не говори. А на ночь со стороны Оби надо еще один пост выставить. Сам пойдешь. И глядите в оба.

Степан молча кивнул.

Когда они вернулись в лагерь, их там ожидала новость: приехал Афанасий Сидоркин. Сидел в избе, донельзя смущенный, прятал под стол ноги в старых дыроватых носках — в валенках пройти не насмелился, разулся у порога, — придерживал трясущуюся руку, зажав ее между коленей, и поглядывал искоса на Тоню, которая часто выбегала на крыльцо, поджидая Василия. Увидела, кинулась навстречу, и в избу они вошли обнявшись, — такие счастливые, что Афанасий ухмыльнулся и отвел глаза в сторону, показалось ему, что он тайком подглядывает. От обеда гость отказался, сказал, что перекусил с ребятами, и сразу же суетливо засобирался, обувая валенки, забормотал, что ему с глазу на глаз надо переговорить с Василием по важному делу.

— Вы уж, барышня, меня извиняйте, — говорил он, нахлобучивая на голову шапку, — дело мое отлагательства не терпит… Да мы и недолго, минутой переговорим…

На улице он шумно выдохнул:

— Ну, брат Василий, где ты такую кралю откопал?! Я прямо как неживой сделался! Слова боюсь не так сказать и сесть не знаю куда. Кра-а-ля! И голосок ангельский… Надо же!

— Ладно, не чирикай, — перебил его Василий, — засмущался он! Какой такой разговор у тебя тайный?

Афанасий снова шумно выдохнул, словно после тяжелой работы, и сразу выложил:

— Помороковали мы с мужиками и приговорили: надо ребят домой возвертать. Хватит прятаться, пора по домам, а то забудут, как папку с мамкой кличут. Вот так мы приговорили, Василий. И велено мне без ребят в деревню не возвертаться.

Вот уж точно — не было печали! Ни раньше, ни позже, а именно сегодня приехал Афанасий со своим известием. Василий угнул голову, и ровный, спокойный шаг его сбился. Выходит, три бойца на весь лагерь останется — он да братья Шалагины. И много они втроем, если случится заварушка, навоюют?

— Чего ж вы заторопились? — спросил он. — Не было разговору, а тут раз — на тебе! Мне бы еще месячишко-другой переждать, чтобы оглядеться…

— Никак невозможно переждать, брат Василий, бугры вон лысые уже стоят, сеяться скоро… Каждому помощники нужны.

— Понятно. Когда задницы прижгло — пособи, брат Василий, век за тебя молиться будем, а чуть отпустило — «сеяться нам пора!» Ну и сейте, гужееды! Без сопливых обойдемся! — Василий резко повернулся и пошагал к избе.

— Погоди, погоди! — заторопился ему вслед Афанасий. — Ты не обижайся, я не один, все мужики так решили!

Василий не обернулся. И крепко захлопнул дверь перед носом Афанасия.

8

Лагерь плосковские ребята покидали тихо, без разговоров и без шуток-прибауток, словно уезжали с похорон. Василий попрощался с ними, построив в последний раз, пожелал удачи и ушел в избу, даже не обернувшись и не посмотрев, как подводы миновали ворота и скрылись в ельнике. Афанасий несколько раз пытался заговорить с ним, повиниться, но Василий его не слушал и отмахивался резким движением руки, словно отгонял настырного паута.

Тоня, не до конца понимая, что происходит, лишними вопросами не тревожила, только смотрела на Василия, молча сидевшего за столом, и взгляд ее был наполнен любовью и жалостью. Скоро подошли Иннокентий с Ипполитом и тоже сели за стол, напротив Василия. Чуть помедлив, к ним присоединилась и Тоня.

Все, оставшиеся в лагере, были теперь в полном сборе.

Долгая, тоскливая тишина притаилась в избе. И даже легкие занавески, веселенькие половички и диковинные цветы на коврике поблекли разом, потеряв свой первоначальный цвет; поникли серебристые шарики на ветках вербы, а лик Николая-угодника стал суровым и неприступным. В окна струился солнечный свет, но он теперь был неярким, будто полинял, проникнув в избу.

— Что, Василий Иванович, — первым нарушил тишину Ипполит, — отсиделись мужички, а теперь ручкой помахали?

— Выходит, так, — коротко ответил Василий.

— Сволочи! — Ипполит пристукнул кулаком по столешнице. — Мало, мало их пороли! Впрочем, пожуют совдеповских пряников — может, и поумнеют.

Снова надолго замолчали.

— Я так надеялся, — словно продолжая давний разговор, заговорил Василий, не поднимая опущенной головы, — отсидеться здесь месяц-другой, пока снег сойдет, дороги обсохнут. И прямиком на Алтай махнуть, а может, и в Монголию, дорога мне известная. Сейчас распутица начнется, далеко не уедешь. А сидеть здесь и сухой дороги ждать — опасно. Сегодня чужие следы возле лагеря нашли, кто-то приходил поглядеть за нами. Зачем? Если нагрянут, нам втроем оборону держать никак несподручно. Вот и думаю сейчас: кто же приходил-то? Какой у них интерес к нам?

— Дезертиров нынче пруд пруди, — принялся рассуждать Иннокентий, — столько народу по урманам прячется — уйма. У новой власти наличных сил не хватит, чтобы до всех дотянуться. Значит, иная цель была. Подумай, Василий Иванович, по какой еще причине могли сюда приходить?

Василий не ответил. Только перевел взгляд на Тоню, и она без слов его поняла. Еще в первые дни она рассказала ему обо всем, что связывало ее с Григоровым и Семирадовым; рассказала, как оказалась в Новониколаевске и что здесь с ней произошло. Умолчала только о последних словах Григорова и о смятом листочке бумаги, который он успел ей сунуть. Василий, выслушав, посоветовал все забыть. Она, послушная, так и попыталась сделать — забыть. Да только жизнь быстро напомнила.

Тоня поднялась из-за стола, прошла в угол избы и вернулась со смятой бумажкой, положила ее перед Василием и сказала:

— Это мне передал Григоров, в самый последний момент передал, когда уже стрельба началась. Здесь обозначено место, куда он перепрятал груз.

— Так, может, и оборону держать не потребуется, — предположил Иннокентий, — отдать этот листок кому он нужен и пусть они свой тайник расковыривают.

— Не получится, — Василий покачал головой, — кто же одному листку поверит… Им Тонечка нужна с этим листком. За ней в первую очередь придут. Вот я и думаю…

Договорить он не успел. Издалека, из глубины бора, донеслись три четких выстрела. Так обычно стреляли ребята, выставленные в секрет, чтобы обозначить общую для всего лагеря тревогу.

9

Железная печка, нахолодавшая за ночь, вздыхала, как живое существо. В жестяную трубу, которая напрямую выходила через крышу сарая, залетали порывы ветра, тревожили пустое печное нутро, и оно отзывалось протяжным, глухим звуком, высеивая на пол белесый пепел, вылетающий через щель неплотно прикрытой дверцы. В закутке под утро стало так холодно, что впору тараканов морозить. Гусельников, зябко подрагивая, свесил с топчана босые ноги и пошевелил пальцами — ступить на утоптанный земляной пол не насмелился. Дотянулся, подтащил сапоги, стоявшие в изголовье, и стал обуваться. Кряхтел, передергивал плечами, невнятно бормотал: