Элис Хоффман

Что было, что будет

Посвящается Тому

В память о моей матери, Шерри Хоффман, не верившей в пределы возможного, и о моей дорогой подруге Маклин Бокок Джерард, чудесной писательнице и чудесном человеке.

Часть первая

Видение

1

Каждый, кто родился и вырос в Массачусетсе, с первых дней жизни умеет распознавать конец зимы. Младенцы в люльках, еще не научившиеся ползать, указывают ручонкой на заголубевшее небо. Хладнокровные мужчины роняют слезы при первых звуках птичьих трелей. Здоровые, крепкие женщины сбрасывают одежду и ныряют в пруды и бухты, хотя лед еще полностью не растаял; их ничуть не заботит, что они могут отморозить себе пальцы. Весенняя лихорадка поражает молодых и старых; она никого не щадит, не делает различий, налетает, когда меньше всего ждешь счастья, когда радость живет только в воспоминаниях, когда небеса все еще подернуты облаками и стылая земля укрыта высокими сугробами.

И кто осудит жителей Массачусетса за их радостное настроение в ту пору, когда весна совсем близко? Зима в Новой Англии жестока и беспощадна, она ввергает людей в меланхолию, внушает безнадежность, которую ничем не прогнать. В пригородах Бостона свинцовые небеса и заснеженные пейзажи вызывают временный дальтонизм, который излечивается только с появлением первых зеленых побегов весны. В марте население некоторых городков, к своему удивлению, убеждается, что еще способно проливать слезы; встречаются и те, кто утверждает, что впервые в жизни обрели остроту зрения.

Однако есть и такие, кто не сразу различает признаки весны. Они не доверяют марту и объявляют его самым опасным месяцем года. Эти упрямцы продолжают ходить в теплых пальто чудесными солнечными днями и настаивают, что даже при стопроцентном зрении издалека не отличить ковер подснежников от скользкой ледяной полосы. Таких людей не убедить, что лев когда-нибудь может обрести смирение ягненка. По их мнению, любой, кто родился в марте, обязательно обладает странными чертами, под стать переменчивому месяцу — то жаркому, то холодному. Непостоянство — второе название марта, никто не спорит. И дети, родившиеся в первый месяц весны, тоже непредсказуемы.

В некоторых случаях, безусловно, так и есть. Взять, к примеру, семейство Спарроу: сколько существовал их род, у них рождались одни девочки, и каждая из этих дочерей сохранила фамилию и отмечала свой день рождения в марте. Даже те младенцы, которым, по всем подсчетам, полагалось появиться на свет в благополучное время — в снежном феврале или зеленом апреле, — умудрялись родиться в марте. Неважно, какой срок выпадал малышу — как только в Новой Англии расцветали первые подснежники, ребенок семейства Спарроу заявлял о себе. Начинали набухать почки, расцветать крокусы, и материнская утроба уже не могла удержать такого младенца, ведь приближалась весенняя лихорадка.

Тем не менее младенцы Спарроу отличались таким же разнообразием, как мартовские дни. Некоторые рождались спокойными, любопытными, с распростертыми ручонками, что служит верным признаком щедрости натуры, тогда как другие появлялись на белый свет с возмущенным визгом, переполненные гневом, так что их поспешно кутали в голубые одеяльца, чтобы предотвратить нервные заболевания и апоплексию. Одни отпрыски семейства Спарроу рождались под тихий снегопад, когда Бостонский порт был скован льдом, а появление на свет других приходилось на теплые дни, и они делали свой первый вдох, когда дрозды вили гнезда из соломинок и веточек, а красные клены розовели первыми почками.

За все время, погожее и ненастное, только один младенец родился ножками вперед (знак целителя), и этим младенцем была Стелла Спарроу Эйвери. Тринадцать поколений девочек Спарроу приходили в этот мир с иссиня-черными волосами и темными глазами, а Стелла была бледненькой, пепельные волосенки и карие глазки она унаследовала по отцовской линии, как решили акушерки, восхищавшиеся красавчиком папашей. Роды проходили трудно, под угрозой была жизнь и матери, и ребенка. Все попытки повернуть плод ни к чему не привели, и вскоре доктора начали опасаться за исход дела. Мать, Дженни Эйвери, самостоятельная, трезво мыслящая женщина, которая в семнадцать лет убежала из дома и не питала никаких сантиментов, полагаясь только на себя, вдруг начала во весь голос кричать: «Мама!» — чего никак не ожидала. То, что она звала мать, такую далекую и холодную, с которой не разговаривала больше десяти лет, поразило Дженни сильнее, чем мучительные схватки. Удивительно, как это мать ее не услышала, ибо, хотя Элинор Спарроу находилась милях в пятидесяти от Бостона, отчаянные крики Дженни пробивались в самые отдаленные уголки, не оставляя равнодушными даже наиболее бесчувственных. Другие роженицы, у которых схватки только начались, затыкали пальцами уши и принимались дышать как на инструктаже, молясь, чтобы у них все прошло легче. Санитарки жалели, что вышли в эту смену, а не лежат теперь дома в постели, закрывшись с головой одеялом. У пациентов в кардиологическом отделении началось сердцебиение, а в кафетерии на первом этаже свернулся лимонный пудинг, и его пришлось выбросить.

Наконец после семнадцати часов мучений ребенок появился. Акушерка резко потянула за крошечное плечико, чтобы облегчить страдания матери, пульс которой начал слабеть. Именно в этот момент, когда высвободилась головка ребенка и Дженни Эйвери едва не потеряла сознание, облака расступились и на небе замерцали серебристые брызги Млечного Пути, сердца Вселенной. Дженни заморгала от внезапного света, проникшего сквозь окно. Она словно впервые увидела, как красив мир. И звезды, и черное небо, и рождение ребенка — все слилось в едином сиянии.

Дженни не особенно хотела малыша, не то что некоторые женщины, с тоской глядевшие на колыбельки и деревянных лошадок. Ее непростые взаимоотношения с собственной матерью заставляли относиться с настороженностью к семейным узам, а брак с Уиллом Эйвери, безусловно одним из самых безответственных мужчин Новой Англии, не создал подходящую обстановку для воспитания ребенка. И все же это случилось: младенец родился в одну из звездных ночей марта, семейного месяца всех Спарроу, месяца снега и весны, львов и агнцев, завершений и начинаний, зеленого месяца, белого месяца, месяца сердечной боли, месяца невероятного везения.

Малышка заплакала, только когда ее засунули во фланелевый конвертик; из крошечного ротика вырывалось тихое мяуканье, словно котенок угодил в лужу. Девочку легко успокоили — доктор лишь раз или два похлопал по ее спинке, — но было слишком поздно: детский плач пронзил Дженни насквозь, проник в самое сердце. Дженни Спарроу Эйвери в ту же секунду позабыла о муже и медсестрах, с которыми он флиртовал. Ее больше не волновали ни дрожь в коленях, ни кровь на полу, ни тем более небесный Млечный Путь. Глаза заболели от ослепительного света, коловшего как иголками. И дело вовсе не в звездах, это было что-то совершенно иное. То, чего она не могла понять до тех пор, пока доктор не передал ей на руки ребенка с перебинтованным плечиком, будто со сломанным белым крылышком. Дженни посмотрела в спокойное личико дочки и в то же мгновение почувствовала, что оказалась полностью во власти этого существа. Тогда же и там же, на пятом этаже больницы, она поняла, что означает быть ослепленной любовью.

Акушерки и нянечки вскоре ворковали на все лады над младенцем. Хотя они принимали сотни родов, именно этот ребенок показался им особенным. И вовсе не потому, что родился со светлыми волосиками и розовыми Щечками. Девочка отличалась от других чудесным спокойным нравом. Чистое золото, приговаривали нянечки, тихая как мышка. Даже самые бесчувственные неохотно соглашались, что ребенок действительно не такой, как все. Вероятно, характер девочки был обусловлен датой ее рождения, ибо дочь Дженни появилась на свет двадцатого марта, в весеннее равноденствие, когда день равен ночи. И в самом деле, в этом крошечном измученном тельце, казалось, ужились все признаки марта, чет и нечет, тьма и свет; такому ребенку суждено было ладить и со львами, и с агнцами.

Дженни назвала дочку Стеллой, с одобрения Уилла, разумеется. Хоть их семью и раздирало множество проблем, в одном супруги согласились: ребенок стал для них яркой, чудесной звездой. Чего только не делала Дженни для дочери! Она, которая уже много лет не разговаривала с матерью и даже ни разу открытки не отправила домой после побега с Уиллом, теперь оказалась не в силах сопротивляться собственному мощному материнскому инстинкту. Крошечное существо буквально околдовало ее; весь мир мог провалиться в тартарары, лишь бы осталась только их Стелла. Дженни не расставалась с крошкой ни на секунду. Даже в больнице она не позволяла уносить Стеллу из палаты на ночь. Дженни Спарроу Эйвери прекрасно знала, что может случиться, если не приглядывать за собственным ребенком. Кто-кто, а она была в курсе, как порою не ладятся отношения между матерью и дочерью.

Однако не все обречены повторять историю. Семейные неурядицы и прошлые обиды не обязательно должны править жизнью — так, по крайней мере, убеждала себя Дженни каждую ночь, проверяя, спит ли малышка. В конце концов, что есть прошлое, как не свинцовые оковы, которые нужно попытаться сбросить? Дженни была уверена, что всегда можно разорвать цепи, пусть даже самые старые и ржавые. И всегда можно выковать совершенно новую жизнь. Но разорвать цепи родства и памяти в тысячу раз сложнее, чем стальные, и прошлое способно поглотить человека, если забыть об осторожности. Стоит только потерять бдительность, как начнешь совершать те же ошибки, что когда-то совершала собственная мать, и тогда снова закипят старые обиды.

Дженни не собиралась давать себе послабление или воспринимать все хорошее как должное. Ни дня не проходило, чтобы она не была начеку. Пусть другие мамаши часами висят на телефоне и нанимают пришлых нянек; пусть другие в солнечные дни сидят на одеялах в парке, а зимой играют в снежки. У Дженни на такую чепуху не было времени. У нее в запасе оставалось всего тринадцать лет, чтобы играть первую скрипку в семье, а на другую роль она не соглашалась ни за какую цену.

Очень быстро она превратилась в мамочку, не допускавшую никаких сквозняков, неурочных игр допоздна или прогулок в дождливые дни — верный способ заработать бронхит или плеврит. В доме не разрешалось держать кошек из-за перхоти; собаки тоже не допускались из-за чумки, не говоря уже об аллергии и блохах. И неважно, что Дженни пришлось пойти на ненавистную работу в банк, неважно, что она выпала из привычного круга общения. Она позабыла о друзьях, избегала знакомых, целыми днями скучала в банке над стопкой закладных, но все это для нее были мелочи, на которые она почти не обращала внимания. Ее интересовала только Стелла. В выходные она кромсала капусту, готовя питательные супчики с брокколи, ночами сидела у постели дочери, когда та подхватывала то ветрянку, то грипп, мучилась ушной болью или коликами. Девочка шнуровала ботинки, повторяла уроки и никогда ни на что не жаловалась. Разочарования, ненадежные друзья, задания по математике, всевозможные болезни — все эти проблемы решались по мере возникновения. И если Стелла выросла подозрительной, довольно суровой девочкой — что ж, разве это не лучше оголтелой дикарки, которой когда-то была Дженни? Разве быть осторожной не лучше, чем постоянно ощущать себя жалкой и несчастной? Эгоистичные удовольствия тают без следа, как мечты, Дженни точно это знала, они исчезают, не оставляя после себя ничего, кроме отпечатка на подушке, пустоты в сердце и такого длинного списка сожалений, что в него можно завернуться, как в одеяло, сшитое из множества разных лоскутков.

Весьма скоро брак Дженни с Уиллом Эйвери распался, разошелся по швам, распоротый недоверием и ложью, ниточка за ниточкой, предательство за предательством. Довольно долго этих двоих ничто не связывало, разве только общее прошлое, всего лишь тот факт, что они вместе выросли и в детстве любили друг друга. По правде говоря, они и так продержались вместе дольше, чем могли бы, и все ради дочери, ради Стеллы, их звезды. Но дети сразу чувствуют, когда любовь потеряна, они отличают молчание, означающее умиротворение, от того, что служит признаком отчаяния. Дженни старалась не думать, что сказала бы мать, узнай она, как плохо закончилось ее замужество. Как бы торжествовала Элинор Спарроу, если бы когда-нибудь услышала, что Уилл, ради которого Дженни пожертвовала столь многим, живет теперь отдельно, в квартире на Мальборо-стрит, где наконец волен поступать, как ему вздумается! Впрочем, он и раньше так поступал.

Ей сразу следовало разглядеть, что Уилл не отличался постоянством: стоило ему солгать, как его ногти покрывались белыми пятнышками, и каждый раз, когда он изменял ей с другой женщиной, у него появлялся «кашель лгуна», как называла это мать Дженни: он постоянно прочищал горло, словно поперхнулся на правде. Возвращаясь к жене, Уилл всякий раз клялся, что теперь он другой человек, но в действительности оставался тем же самым, каким был в шестнадцать лет, когда Дженни впервые заметила его на лужайке из окна своей спальни. Мальчишке, который постоянно напрашивался на неприятности, долго ждать не пришлось: они находили его повсюду, днем и ночью. Они преследовали его до самого дома, проскальзывали под дверью и укладывались рядышком. Как бы там ни было, Уилл Эйвери никогда не старался строить из себя кого-то другого, не скрывал, что он безответственный тип. Он никогда не прикидывался, будто у него есть совесть. Никогда ни на что не претендовал. Дженни сама вбила себе в голову, что не может без него жить. Дженни сама прощала Уилла, покоренная одним из его снов, служившим ей напоминанием, почему она с самого начала в него влюбилась.