И все же с дороги определенно раздавались голоса, и один из них принадлежал обладателю сна, увиденного Дженни, сна, который пробудил ее к началу новой жизни. Дженни проснулась и захотела, чтобы этот человек стал ей родным. Она подошла к окну, еще окончательно не проснувшись, с заспанными глазами, подталкиваемая любопытством увидеть того, с кем разделила общий сон. День был теплый, в воздухе пахло мятой. Вокруг все зеленело и благоухало, у Дженни даже голова закружилась от цветочной пыльцы. Пчелы давно принялись за работу, жужжа в первых бутонах лавровой изгороди, но Дженни не обратила внимания на их гудение. Ведь в конце дороги стоял он, местный парнишка по имени Уилл Эйвери, шестнадцатилетний подросток, который, несмотря на ранний час, уже напрашивался на неприятности. Его младший брат Мэтт, настолько серьезный, насколько бесшабашный был Уилл, увязался за ним. Братья на спор провели ночь на дальнем берегу озера; победителем объявлялся тот, кто продержится двенадцать часов и не сбежит, даже если в неподвижной воде всплывет легендарная дохлая лошадь. Оказалось, они оба выдержали испытание до самого утра, несмотря на лягушек, грязь и первых комаров, и теперь в воздухе разносился веселый мальчишеский смех.

Дженни уставилась на Уилла Эйвери сквозь весеннюю легкую дымку. И тут же поняла, отчего у нее кружится голова. Она всегда благоговела перед Уиллом и стеснялась заговорить с ним. Этот красавчик с золотистыми кудрями держался нахально и думал только о собственных удовольствиях, а потому не считался ни с другими людьми, ни с общепринятыми правилами. Если где-то возникала опасность или затевалось безрассудное озорство, Уилл Эйвери мигом оказывался в нужном месте. Он хорошо успевал в школе, не прилагая никаких стараний, любил от души повеселиться, не боялся рисковать. Если появлялся повод для веселья, если нужно было что-то сломать или сжечь, он оказывался в первых рядах. Люди, знавшие Уилла, опасались за его безопасность, но тех, кто знал озорника очень хорошо, больше волновала безопасность окружавших его мальчишек.

Теперь, когда Дженни увидела его сон, она осмелела. Ей показалось, что Уилл Эйвери уже породнился с ней, что их сны и реальная жизнь переплелись и стали одним целым. Дженни потрясла головой, распутывая волосы, и сложила пальцы крестом на удачу. Она приказала себе ничего не бояться, вроде той бесстрашной женщины в его сне, что была готова пройти по воде ради любимого, — темноволосой незнакомки, смело добивавшейся желаемого.

— Иди сюда, — тихо произнесла Дженни первые слова в день своего тринадцатилетия.

Лягушки оглушительно квакали. Кровь закипала от весенней лихорадки. Другие девочки, ее сверстницы, знали, что хотят получить в день рождения, задолго до того, как этот день наступал: серебряные браслеты, золотые колечки, белые розы, подарки, обвязанные шелковой ленточкой. Все эти пустяки не интересовали Дженни Спарроу. Она понятия не имела, что бы ей такого захотеть, пока не увидела Уилла Эйвери. Вот тогда она поняла: ей нужен он.

— Обернись, — прошептала она, и в ту же секунду Уилл взглянул на дом.

Дженни быстро оделась, босая сбежала вниз и шагнула в весну. Ей казалось, она летит, а Кейк-хаус за ее спиной, с его сырыми заброшенными комнатами, обращается в пепел. Если это и было желание — холодная трава под ступнями, запах мяты, который она вдыхала, бешеное биение пульса, — то ей хотелось, чтобы оно не проходило. Пусть длится вечно.

Несколько дней тому назад началась весенняя миграция, и небо заполнилось птицами. Воловьи птицы, слишком ленивые, чтобы выводить собственных птенцов, находили гнезда воробьев и соек и, примостившись на краю, выбрасывали голубые и пятнистые яйца, по праву находившиеся внутри, заменяя их собственным, более крупным потомством, которому предстояло вылупиться раньше. Мартовское солнце светило на удивление ярко и горячо; такое тепло было способно проникнуть под одежду и растечься по всем жилам. До этого утра Дженни, тихая и мрачная, боялась темноты и собственной тени. Теперь она превратилась в другого человека, девочку, щурившуюся от ослепительного света; она могла взлететь, если бы захотела, и ни секунды не колебалась, когда Уилл Эйвери попросил у нее позволения войти в дом. Она смело взяла его за руку и повела прямо к двери.

Они оставили братишку Уилла под кустами форзиции — присевшего на корточки, ежившегося от пробиравшего его холода. Уилл позвал брата за собой, но Мэтт, всегда такой осторожный, даже чересчур осмотрительный, отказался. Он слышал истории о том, что случалось с непрошеными гостями, забредавшими в Кейк-хаус. Хоть Мэтту Эйвери и было всего двенадцать, он не нарушал правил. Конечно, ему, как любому другому, хотелось осмотреть дом семейства Спарроу, но он изучал историю и знал, что произошло с Ребеккой Спарроу более трехсот лет тому назад. Ее судьба наводила на него ужас, от которого пересыхало в горле. Он помнил, что местные мальчишки издавна зовут эту утоптанную дорогу аллеей Дохлой Лошади и что большинство жителей избегает здесь появляться; даже городские старики клялись, что под листьями кувшинок среди камышей плавает скелет. Мэтт не сдвинулся с места, умирая от стыда, но не в силах нарушить правило.

Зато Уилл Эйвери никогда бы не позволил какой-то там дохлой лошади или древнему предрассудку помешать ему развлечься. Как-то раз он даже выкупался в озере. Генри Эллиот тогда поспорил с ним на двадцать долларов, что у него не хватит духу, и поплатился Уилл всего лишь тем, что заработал ушную инфекцию. А сейчас хорошенькая девчонка вела его по лужайке, и черта с два он бы отступил, несмотря на всякие слухи. Он продолжал идти, даже когда Мэтт прокричал ему вслед, прося вернуться и напоминая, что мать скоро их хватится, увидев пустые кровати. Пусть себе добрый, славный Мэтт прячется в кустах. Пусть себе боится какой-то там колдуньи, умершей более трех сотен лет тому назад. Наступит понедельник, и Уилл объявит своим друзьям, что побывал в доме у Спарроу, и потом еще долго будет пересказывать эту историю. Если повезет, он, возможно, урвет поцелуй, чтобы потом хвастаться, или даже утянет сувенирчик и станет демонстрировать его на школьном дворе восхищенной толпе, которая притихнет от одной мысли о таком подвиге.

Представляя будущее низкопоклонство товарищей, Уилл трепетал от восторга. Уже тогда он любил быть центром внимания. Он улыбнулся Дженни, когда они потихоньку проскользнули в дверь, и эту ослепительную улыбку стоило видеть. Дженни заморгала, удивленная таким вниманием с его стороны, но потом все-таки улыбнулась ему в ответ. Уилл только того и ожидал. Он давно знал по личному опыту, как девочки реагируют, когда он проявляет к ним интерес, хоть и наигранный. Поэтому Уилл крепче сжал руку Дженни, совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы показать, как она ему нравится. Многие девчонки любую его выходку считали очаровательной и попадались на эту удочку, хотя он частенько притворялся, что симпатизирует им.

— У тебя сохранилось что-нибудь от Ребекки? — спросил Уилл, как только они миновали прихожую, ибо именно это всех интересовало: осталось ли хоть что-нибудь из того, что когда-то принадлежало колдунье с севера.

Дженни кивнула, чувствуя, что сердце ее вот-вот разорвется. Попроси он в эту секунду позволения сжечь дом, она бы, наверное, согласилась. Попроси он поцелуя, она совершенно точно сказала бы «да». «Наверное, это любовь, — подумала Дженни, — и ничто иное». Ей до сих пор не верилось, что рядом с ней Уилл Эйвери. Она, обходившаяся без друзей, еще более одинокая, чем Лиза Халл — самая невзрачная девочка в школе, — теперь безраздельно владела вниманием Уилла. А потому Дженни не собиралась говорить ему «нет». Она привела его прямо в гостиную, хотя ей было строго-настрого наказано не пускать туда чужих. Гостей в Кейк-хаус не приглашали даже по праздникам и дням рождения. А если какому-нибудь разносчику или коммивояжеру удавалось проникнуть в дом, то его, безусловно, никогда не вели в гостиную с потертыми коврами и старыми бархатными диванами, на которых больше никто не сидел, так что диванные подушки выпускали облака пыли, когда их взбивали. Даже мальчишка, развозивший газеты, швырял экземпляр «Юнити трибьюн» на крыльцо, не сходя с дороги, и всегда получал свою плату по почте, так что Элинор не приходилось с ним общаться. Временами в дом пускали водопроводчика, Эдди Болдуина, но его всегда просили разуться, и Элинор неизменно стояла у него над душой, пока он устранял засоры — вылавливал лягушек из туалета или очищал трубу кухонной раковины от водорослей и чайных листьев.

Самое важное — ни одному постороннему ни при каких обстоятельствах нельзя было показывать ни одной вещи, принадлежавшей Ребекке Спарроу. Никому из назойливых кумушек-библиотекарш, вечно клянчивших то лоскуток, то безделушку для городской исторической выставки, ни разу не позволили переступить порог дома. Но этот день, разумеется, отличался от прочих, как и этот гость. Неужели Дженни загипнотизировал сон Уилла Эйвери? Неужели общее сновидение заставило ее привести гостя в дальний конец гостиной, где хранились реликвии? Или это любовь заставила ее раскрыть семейные сокровища, а может быть, всего лишь весенняя лихорадка, весь этот прозрачный зеленоватый свет, густо насыщенный пыльцой, и хор лягушек в мутном озерном мелководье, оравших так, словно белый свет зарождался и в то же время близился к концу.

Как всякий другой житель города, Уилл Эйвери хотел увидеть собственными глазами то, что Дженни всегда пыталась игнорировать, называя про себя «частным музеем боли рода Спарроу». Какое другое семейство проявило бы такую глупость — хранить вещи, причинявшие ему невыносимую боль? Только Спарроу были на это способны, хотя Элинор и Дженни изо всех сил старались не обращать внимания на боль. Угол, где хранились реликвии, был пыльным и заброшенным. Вдоль стены выстроились дубовые книжные полки, но за кожаными переплетами книг уже много лет никто не ухаживал, морские раковины, некогда розовые, посерели от времени, резные фигурки пчел и ос не выдерживали атак жуков-древоточцев и рассыпались в опилки, стоило до них дотронуться. Только стеклянный шкаф не пострадал, хорошо защищенный от возможных неприятностей.

Дженни стянула вышитое покрывало, оберегавшее семейные ценности от солнечных лучей. Уилл, увидев, что хранилось в шкафу, шумно сглотнул; впервые в жизни он не находил слов. То, что он всегда принимал за пустые слухи, оказалось реальностью. Вот теперь ему будет чем похвастать перед приятелями. И он тут же заулыбался. В понедельник они обступят его толпой и если не поверят рассказу о Ребекке Спарроу, то, по крайней мере, он сам будет знать, что говорит правду.

Уилл подался вперед, взволнованный, сам не понимая почему, словно у него было сердце. Там, за стеклянной дверцей, лежали десять наконечников стрел, о которых болтали люди. Эти наконечники передавались из поколения в поколение, их бережно хранили под стеклом, подобно тому как другие семьи хранят свою историю в фотографиях или газетных вырезках с объявлениями о свадьбах и рождениях. На атласном куске ткани, некогда красном, а теперь розовом, были аккуратно разложены еще три экспоната из архивов рода Спарроу: серебряный компас, тусклый колокольчик и, как почудилось Уиллу в первую секунду, свернувшаяся кольцом змея, оказавшаяся на поверку сплетенными в косу волосами.

Но больше всего Уилла заинтересовали каменные наконечники стрел, обработанные вручную. На каждом из них запеклась кровь. Непонятно, однако, хранились ли эти сувениры как свидетельство человеческой жестокости или слабости. О том времени было известно немного — только то, что записал в своем дневнике некий фермер по имени Хатауэй (этот дневник занесен в каталог библиотечного архива на Мейн-стрит). Однажды Хатауэй отправился в доки, чтобы забрать зеркало, невероятно дорогой подарок для жены. Было это в те времена, когда топи еще не заполнились илом и грязью и представляли собой глубокую гавань. Забрав свое сокровище, заказанное за год и пробывшее все это время в море, Хатауэй споткнулся о корявый корень болотного ясеня и не успел глазом моргнуть, как зеркало упало и разбилось на сотни ярких осколков. Хатауэй буквально врос в землю — все никак не мог придумать, что теперь скажет жене; он простоял так долго, что невольно явился свидетелем того, как Ребекка Спарроу прошлась босая по битому стеклу с целым ворохом стираного белья. Она изрезала до крови все ступни, но даже не охнула.

Как только фермерские мальчишки прознали, что Ребекка Спарроу не чувствует боли, они начали пускать в нее стрелы, просто так, для забавы. Они выслеживали ее, как фазана или оленя, безжалостно поправ все нормы милосердия. Они весело прицеливались, стоило ей появиться на дальнем берегу озера Песочные Часы, куда она относила белье, собранное у городских домохозяек — они могли позволить себе отдать в стирку домотканые простыни, чтобы ими занималась та, чьи руки и без того сожжены щелоком. В городской библиотеке сохранилось несколько писем тех мальчишек, подтверждавших тот факт, что их жертва ни разу не поморщилась. Ребекка только шлепала себя по рукам и ногам, словно прихлопывала комаров, а сама продолжала работать — отстирывать шерстяное белье едким мылом, сваренным из золы и жира, или тщательно замачивать деликатные шелковые вещи в зеленом чае. Она даже не замечала, когда стрелы попадали в цель. Но, приходя домой, она раздевалась и обнаруживала, что ранена одним из наконечников. Она даже не подозревала о ране, пока не проводила пальцем по следу, оставленному кровью.