«Ужасная меланхолия – наследственная болезнь Лампрехтов», – говорил, пожимая плечами, домашний доктор в объяснение угрюмости хозяина дома. А госпожа советница усердно кивала головой в подтверждение его слов – да-да, это было не что иное, как старинная наследственная болезнь. Но тетя Софи зло смеялась, когда слышала столь мудрое мнение.

«Конечно, ничего больше! – повторяла она с иронией. – Не может же это быть тоска по нормальной семейной жизни. Боже сохрани! Он должен до сих пор благодарить Бога, что много лет тому назад имел жену, и до самой смерти жить воспоминаниями. Я бы еще, пожалуй, ничего не сказала, оставь она бедному вдовцу парочку здоровенных мальчишек, но Рейнгольд – несчастный ребенок, за жизнь которого дрожат самого его рождения».

Действительно, за жизнь Рейнгольда Лампрехта продолжали бояться все в доме. Он страдал пороком сердца, и ему было запрещено всякое душевное и телесное напряжение. Сам он едва ли чувствовал лишение радостей молодости, так как вся его жизнь проходила в занятиях делами. Но когда коммерции советник видел долговязого, тщедушного, аккуратного, как старик, счетчика за конторкой, которому было все равно – осыпаны ли деревья белоснежными цветами или хлопья настоящего снега кружатся перед окнами, на лице его появлялось выражение досады и гнева, и он бросал горький, презрительный взгляд на слабого, ничтожного будущего представителя дома Лампрехтов.

Маргарита ведь тоже была бледненькая и худенькая, но совершенно здорова. Стоило почитать ее письма, где она описывала свои путешествия, полные трудов и опасностей, перенести которые под силу разве только мужчине. Долголетнее пребывание в аристократическом, проникнутом религиозным духом пансионе, потом представление ко двору, где она должна занять видное место и в заключение сделать выгодную партию, – вот как, по ее мнению, должна была пройти юность единственной дочери из богатого дома. Но, как мы знаем, относительно пансиона план был разрушен упрямством Маргариты. Тогда вдруг совершилась внезапная перемена.

Младшая сестра советницы была замужем за профессором университета, имя которого имело европейскую известность. Он был историк и археолог, обладал значительными средствами, много путешествовал для научных изысканий, и жена всегда ему сопутствовала, детей у них не было. В то время супруги вернулись в отечество после долгого пребывания в Италии и Греции, и советница почла себя счастливой, когда они проездом заехали к ней на несколько дней, так как очень гордилась славой своего зятя.

«Невоспитанный подросток» Грета, исчезла на целый день так что рассерженная бабушка не могла ее найти. На второй день утром девочка залезла за буфет в галерее стоявший напротив открытой двери в гостиную, где гости завтракали у папы. И была поражена: вместо страшного занудного профессора она увидела красивого пожилого человека! У него были великолепная густая, белая, ниспадающая на грудь борода и чудные светлые глаза без очков. Перед маленькой невежественной слушательницей за буфетом открылся мир, полный чудес и старых отошедших в вечность тайн. Она понемногу приподнималась, постепенно неслышными шагами, как сомнамбула, перешла через галерею, и вот уже тоненькая фигурка с прижатыми к груди руками, ежеминутно готовая обратиться в бегство, очутилась в дверях гостиной, девочка слушала, затаив дыхание. И когда через неделю к лампрехтскому дому подъехал экипаж, чтобы увезти отъезжавших гостей на железную дорогу, из двери вместе с ними вышла и «невоспитанная» Грета в дорожной шляпе и тальме – она уезжала добровольно, с твердой решимостью учиться у дяди и тети и сопровождать их в путешествиях.

После этого прошло пять лет, и за все это время Маргарита, теперь уже девятнадцатилетняя девушка, ни разу не возвращалась в родительский дом. Своих родственников, особенно отца, она видела часто то в Берлине, то во время путешествий в заранее условленных местах. Тетя Софи была единственной из всего семейства, кроме Герберта, кто считал своим долгом отказаться от свидания с Гретель: она не хотела, чтобы могли сказать, что она из удовольствия, из душевной потребности бросила, хотя бы и на несколько дней, хозяйство. Она считала это нарушением долга, чего не позволяла ей совесть, а если глупое старое сердце тосковало, что из того.

Но вот понадобилось купить новые ковры и портьеры в парадные комнаты, да и меховая тальма тети Софи давно вытерлась и требовала отставки.

И в один прекрасный день тетя Софи покатила по железной дороге в Берлин, может быть, конечно, слишком поспешно, но только из «хозяйственных соображений». И неожиданно предстала в комнате Маргариты, плача от радости. Тут свершилось само собой то, чего не могла добиться ни просьбами, пи сладкими словами, ни строгими уговорами госпожа советница: при виде любимой второй матери девушку охватило страстное желание вернуться на некоторое время домой. Ей захотелось провести там Рождество, чтобы тетя Софи зажгла ей елку, как в детстве, в уютной общей комнате в нижнем этаже. Итак, было решено, что Маргарита приедет вскоре по возвращении тети Софи, но никто не должен был этого знать, ее приезд станет сюрпризом для папы и дедушки.

Действительно, в один тихий, теплый вечер в конце сентября, придя пешком со станции, молодая девушка затворила за собой деревянные ворота пакгауза и остановилась под темными сводами.

Из окон кухни лился, как и в былое время по вечерам, яркий свет стенной лампы и ложился широкой полосой по двору, резко освещая часть примыкавшего к дому страшного бокового флигеля и заставляя выступать из темноты массивные очертания белого каменного бассейна посреди двора.

Наверно, в доме званый обед. Уже выходя из-под темного свода ворот, Маргарита видела через окна галереи, что в большом зале горит люстра.

Вот хороший случай увидеть сразу все «великолепие», оставаясь невидимкой, словно из глубины театральной ложи. Разве попробовать?

Она прошла через сени в общую комнату, где было уже темно, только проникавший через окна слабый свет бросал бледное пятно прямо на циферблат красивых больших, хорошо знакомых Маргарите часов, стоявших у стены. Их размеренное тиканье тронуло до слез вернувшуюся домой девушку, как привет милого голоса, зовущего из прошлого.

Глава восьмая

Маргарите нетрудно было прокрасться неслышно, так как лестницу устилал новый широкий пушистый ковер, который заглушал шаги.

Галерея была скудно освещена, зато через открытую дверь залы лился яркий свет, разделяя галерею широкой полосой на две части, и когда лакей вновь входил с подносом, Маргарита проскользнула за его спиной в темное пространство и спряталась в оконную нишу. Отсюда она, как из ложи, могла наблюдать за происходящим в зале, большая часть которой была хорошо видна. Прямо перед ней сидела за столом молодая, незнакомая ей девушка, исполнявшая, наверно, в пьесе роль первой любовницы; у нее было красивое полное, спокойно улыбающееся лицо, белоснежная круглая шея и роскошные плечи.

Это не мог быть никто другой, как Элоиза Таубенек, которой советница отводила теперь такую важную роль. Да и неудивительно, что бабушке совсем «вскружило голову это знакомство», как выразилась в Берлине тетя Софи. Перспектива назвать своей невесткой племянницу герцога, хотя бы и дочь от неравного брака покойного принца Людвига, превосходила все самые смелые желания госпожи советницы. Можно ли было вынести такое сверхъестественное счастье?

Старуха сидела теперь в торце стола с выражением блаженной гордости на лице; почти набожно сложив руки, она не сводила глаз с белокурой красавицы, сидевшей рядом с ее единственным сыном, который, быстро продвигаясь по службе, достиг в двадцать девять лет уже звания ландрата.

Злые же люди уверяли, что не будь известной девицы Элоизы фон Таубенек, никогда бы не получить господину ландрату Маршаль, несмотря на свои действительно выдающиеся способности, такого высокого назначения. Да, на свете много злых языков – закончила тетя Софи свои сообщения, с сожалением пожимая плечами, но глаза ее при этом плутовски смеялись. Впрочем, Герберт стал действительно важным господином, ему идет занимать высокий пост и знаться только с равными себе.

Да, он похорошел и стал настоящим дипломатом с аристократической самоуверенностью в тоне и манерах. Если бы она с ним где-нибудь нечаянно встретилась, то, наверно бы, не узнала, не видев его так давно, пожалуй, целых семь лет. Теперь, когда у него была красивая темная борода, из презренного студента он преобразился в господина ландрата, который к тому же намеревался жениться.

При входе в галерею раздавался довольно громкий гул многих голосов, между которыми можно было различить, как ей показалось, милый суровый голос дедушки. С появлением лакея оживленный разговор стал тише, потом послышался один приятный, хотя и несколько слишком низкий женский голос, с какой-то властной снисходительностью отвечавший на вопросы. Маргарита не могла видеть говорившую, но поняли, что она должна была сидеть по правую руку от папы, тогда как фрейлейн фон Таубенек сидела по левую сторону от него.

Невидимая дама стала мило и интересно рассказывать об одном приключении при дворе, прерывая себя иногда словами: «Не правда ли, дитя мое?», на что красавица Элоиза сейчас же равнодушно отвечала: «Конечно, мама». Значит, сидевшая около папы дама была баронесса фон Таубенек, вдова принца Людвига. У папы был такой гордый вид – от мрачной меланхолии, которая пугала дочь при каждом их свидании, не осталось и следа на его красивом, хотя и сильно постаревшем лице. Видимо, не одна бабушка восторгалась лучами счастливой звезды, взошедшей над их домом.

Описывая с всевозрастающим оживлением, как лошадь герцога старалась его сбросить, госпожа Таубенек вдруг замолчала и начала прислушиваться. Заглушая ее довольно громкий голос, в комнату проникли звуки пения, они разрастались, оставаясь при этом нежными, как будто неземными, и, наконец, замолкли, взяв терцией ниже.

– Восхитительно! Что за чудный голос! – воскликнула госпожа фон Таубенек.

– Ба, это один мальчишка, милостивая государыня, нахальный олух, который всегда надоедает нам своим пением, – сказал сидевший в конце стола около советницы Рейнгольд слабым, дрожащим от сдерживаемой досады мальчишеским голосом.

– Ты прав, пение в пакгаузе становится просто невыносимым, – поддакнула бабушка, с беспокойством взглядывая на него. – Но не стоит сердиться из-за этого! Успокойся, Рейнгольд! Семейство в пакгаузе – это неизбежное зло, к которому можно привыкнуть с годами – и ты привыкнешь со временем.

– Никогда и ни за что на свете, бабушка! – возразил молодой человек, с нервной поспешностью бросая на стол свою сложенную салфетку.

– Фи, какой вспыльчивый! – рассмеялась фрейлейн Таубенек, и что за великолепные были у нее зубы! – Много шуму из ничего! Не понимаю, как могла мама прервать свой рассказ из-за какого-то пения, а еще меньше понимаю ваш гнев, господин Лампрехт, я бы просто не стала слушать. – Говоря это, она взяла из вазы превосходный апельсин и начала его чистить. Бледное лицо Рейнгольда слегка покраснело – ему стало стыдно своей горячности.

– Я сержусь только потому, – сказал он в свое оправдание, – что мы должны подчиняться всему этому беспрекословно. Тщеславный мальчишка видит, что у нас гости, и ему только того и надо, чтобы им восхищались.

– Ты ошибаешься, Рейнгольд, – сказала тетя Софи, проходя сзади него. До тех пор она находилась при исполнении своих обязанностей по хозяйству – около кофейника – и, сварив ароматный кофе, понесла первую чашку на серебряном подносе госпоже Таубенек.

Взяв сахарницу со стола, тетя Софи прибавила:

– Мальчик не обращает на нас внимания, он поет для себя, как птица на ветке. Песня сама льется из его груди, и я всегда радуюсь, когда слышу его чистый божественный голос. Послушайте!

Она обвела глазами присутствующих, кивнув головой в сторону двора.

«Слава всевышнему Богу!» – пел мальчик в пакгаузе, и никогда еще не воспевал славы Божьей более прелестный голос.

Рейнгольд бросил на тетю Софи взгляд, возмутивший притаившуюся в углу у окна девушку. «Как ты смеешь говорить в этом избранном обществе» – ясно выражал надменный взгляд бесцветных глаз, сверкавших от злости.

– Прошу извинить мою неловкость, – пробормотал он прерывающимся голосом. – Но это пение действует мне на нервы, как когда водят мокрым пальцем по стеклу.

– Этому нетрудно помочь, Рейнгольд, – сказал успокаивающе Герберт, вставая и направляясь в галерею, чтобы закрыть окно напротив двери залы.

Идя вдоль галереи, чтобы посмотреть, не открыто ли еще где-нибудь окно, Герберт, подошел к засаде Маргариты. Она отодвинулась поглубже в темный угол окна, и шелковое платье при этом зашуршало.

– Кто тут? – спросил он, останавливаясь. Ей стало смешно, и она ответила полушепотом:

– Не вор, не убийца и не призрак дамы с рубинами, не бойся, дядя Герберт, это я, Грета из Берлина.