— И ты караулил?

— Я подслушивал. А вчера в кордегардии сказали, что сегодня леди из Колокольной башни выйдет гулять. Так что на рассвете я побежал на луг и нашел все, что говорил милорд.

О, Робин, Робин, — что бы я послала тебе, будь у меня цветы? Анютины глазки — чтобы думать, потому что я думаю о тебе, и розмарин — для воспоминаний[5] — молю, любовь, помни…

Незабудки…

Ребенок исчез, я и не заметила как. Неважно, убеждала я себя, расхаживая по стене. Он еще придет. Робин об этом позаботится. Я ходила долго, пока вечерняя прохлада не начала пробирать до костей, — комендант обещал, что в мое отсутствие горничные проветрят комнату и вычистят каждый уголок. Когда я вернулась, все было как он обещал — если не чистота и благоухание, то по крайней мере стало лучше прежнего. Я подошла к окну. На душе у меня было легко, как не было ни разу со дня заточения.

На подоконнике лежал мой веер. Я взяла его и увидела, что под ним что-то лежит. Надо полагать, маленький посланец надежды незаметно для женщин проскользнул в комнату и оставил свой бесценный дар — маленькое, светлое, крапчатое и еще теплое на ощупь яйцо малиновки, которую в народе называют Робином.


Я сидела у окна, зажав в кулаке хрупкое сокровище. Снаружи захлопали черные крылья — один из Тауэрских воронов уселся на выступ за оконным переплетом. Он сидел так близко, что я могла бы пересчитать его иссиня-черные перья, чувствовала на себе косящий взгляд маслянисто-блестящего со зловещим металлическим отливом глаза. Я отпрянула и увидела за птицей цепочку идущих людей. Они шли по Тауэрскому лугу к эшафоту, и каждый нес тюк с соломой. Медленно они поднялись по ступеням, развязали мешки и принялись засыпать соломой покрытые черными пятнами доски.

Они готовят эшафот…

…готовят к…

…к завтрашнему дню…

Я не могла ни двинуться, ни продохнуть. В тишине раздался звук, который я научилась распознавать безошибочно, слишком безошибочно. За Колокольной башней, за Кровавой башней от причала у Ворот Изменников приближались вооруженные люди. Судя по звуку, такой же по численности отряд занимал позицию позади Тауэра, беря его в кольцо. Офицеры выстраивали солдат в шеренги по пять, по десять, солдаты поглядывали на мои окна — личная гвардия королевы, ее отборное войско.

У меня вырвался дикий смешок — сколько солдат нужно, чтобы отвести на казнь одну женщину? Или сестра считает меня ведьмой, думает, я могу нагнать на солдат сон и улететь по воздуху?

Я встала на трясущиеся ноги.

— Пошлите за комендантом Тауэра! Я хочу поговорить с сэром Джоном!

Одна из женщин поплелась выполнять поручение, другая упала на колени на ближайшую молитвенную подушечку и громко забормотала по-латыни. Мы ждали в тишине, которая была хуже пытки. Наконец снаружи послышались шаги, вошел Вайн, вернее, его дрожащий призрак. Голос прошелестел тенью звука:

— Мадам, к вам комендант Тауэра!

Ибо вошедший был не сэр Джон. Весь в черном, приземистый, прямой как шомпол, он поклонился и сказал, не опуская глаз:

— Сэр Генри Бедингфилд к вашим услугам, леди Елизавета.

— Где сэр Джон?

Он стоял передо мной, честный седой служака.

— Теперь вас стерегу я.

Осужденных на казнь всегда поручают другому человеку.

— Надолго ли?

— Насколько выйдет. — Он помолчал. Его маленькие глазки смотрели прямо на меня. — Я всего лишь исполняю приказы. А королева приказала сообщить вам, чтобы вы готовились провести в Тауэре последнюю ночь.

Глава 18

У него приказы — он им подчиняется. А теперь, согласно этим приказам, я должна умереть.


Всю ночь я молилась. Я не могла плакать, я выплакала все слезы, я молила Бога избавить меня от греха смертельного гнева, чтобы мне не умереть вот так, без суда и следствия. Пусть Бог меня судит — и люди. Я не писала писем, не корпела над завещанием. Моя жизнь пусть будет моей духовной. Это все, что у меня осталось.

Женщины ушли, я осталась одна. На заре, я знала, придут мои единственные присяжные, зловещие матроны, которые, как вороны, слетятся на мое тело, удостовериться, что я не беременна. Детскому телу Джейн пришлось вынести это последнее надругательство. Однако ей-то было вроде как не впервой, ею обладал муж. А мне-то! Я заранее чувствовала, как грубые руки и корявые старушечьи пальцы щупают мои нежные чресла, и всю утробу сводила болезненная судорога. Я молилась и о том, чтобы это выдержать.


Кто умирал в Тауэре? Их так много, всех и не перечислишь. Однако они были со мной в ту самую белую из бессонных ночей, весь легион неприкаянных, неупокоенных душ. Вильям, лорд Гастингс, которого горбун Йорк велел выволочь на казнь без покаяния — так торопился изверг увидеть голову врага еще до обеда.

И брат того же Ричарда, бедный юный Кларенс, утопленный в бочонке с мальвазией…

И добрый сэр Томас Мор, смятенный вихрем отцовского гнева… и печальный, обманутый Уайет, который сам навлек на себя погибель.

И другие, одного со мной королевского рода: малолетние принцы Эдуард и Ричард, убитые своим злодеем-дядей, все тем же горбуном, Ричардом Йоркским; их сестра Елизавета, моя бабка, в честь которой меня нарекли; Тауэр стал и ее могилой, она умерла от последних родов.

…кузина Екатерина, отцовская девочка-жена, и кузина Джейн…

…и моя мать, Анна Болейн…


Вороны раскричались перед рассветом, как раз когда пришли мои женщины. Я оделась тщательно во все непорочно-белое, начиная с исподнего, белейшего, какое у меня нашлось, до чисто-белой робы простейшего девического покроя, никаких драгоценностей, кроме молитвенника, волосы распущены по плечам. Когда я наклонюсь поцеловать плаху, они будут моим последним покрывалом, скроют мое лицо.

Сэр Генри явился, бряцая доспехами, за ним следовали человек двадцать — тридцать стражников.

— Если вы готовы, миледи…

— Готова.

— Тогда будьте любезны выйти.

— Мне отказано в утешении веры? Я не могу поговорить со священником?

Он нахмурился:

— Такого приказа не было.

— Сжальтесь!

— Королева не разрешила!

Странно… ведь она послала своего личного капеллана отравить последние минуты Джейн назойливыми уговорами вернуться в лоно католичества…

По крайней мере от этого, похоже, я избавлена…

— Если вы готовы, мадам…

Двое стражников выступили вперед и взяли меня под локти. Перед глазами поплыло, я не чувствовала под собой пола. Что-то случилось со слухом, я не понимала слов сэра Генри.

— …ваши носилки внизу. Если вам нужен священник, то священники есть в Вудстоке…

Я прошептала, еле шевеля губами:

— Мои носилки?..

Он раздраженно кивнул:

— Разумеется, госпожа! Чтобы отвести вас в Вудсток! Королева распорядилась выпустить вас из Тауэра: вы отправляетесь в Вудсток.


Вудсток…

В жизни не слышала слова слаще.

Не то чтобы я его действительно слышала, потому что при этом слове я лишилась чувств и очнулась уже в дороге. Позже я узнала у своего сурового тюремщика сэра Генри имя того несчастного, для которого сооружали эшафот, — это оказался последний из мятежных сподвижников Уайета, бедный Вильям Томас, несгибаемый протестант и бывший королевский клерк в совете моего отца, а вовсе не я. Многочисленную стражу прислали по приказу королевы, чтобы следить за порядком, когда меня будут выводить из Тауэра — разгонять народ, не разрешать никому на меня смотреть.

Ибо Мария была на пороге земного блаженства и торопилась убрать с пути любые преграды. День, когда я покидала Лондон, был назначен Филиппом для отплытия из Испании. К тому времени, как он достиг наших берегов, она только что не рехнулась от сдерживаемой любви и надежды. Они встретились у Святого Креста в Винчестере и здесь же обвенчались, она бросилась в его объятия, как самая желанная невеста, хотя весь двор знал, что чувства молодоженов совершенно различны. Когда они встретились, он обнял ее и крепко поцеловал в губы. Однако его молодые спутники не могли скрыть ужаса и отчаяния. «Она такая старая!» — возмущался один. «Такая уродина, такая коротышка, — шептал другой, — и так плохо одета… такая дряблая… такая желтая… и полуслепая… много хуже, чем нам говорили!»


Чего ради я все это выкапываю? О, у меня есть время, на это и даже на большее! С того дня, как я покинула Тауэр, и до того, как я получила свободу, прошло десять долгих месяцев — больше, чем женщина вынашивает дитя. А теперь, когда сестра Мария стала женщиной, у меня были более чем серьезные основания думать о ее браке и о том, какова вероятность родиться детям от этого союза с испанскими чреслами.

О том же думала и Мария. Она не сомневалась, что ежедневно видит Божьи знамения, благословляющие ее супружеский союз: над старым собором святого Павла пролетел ангел, женщина, которой было хорошо за пятьдесят, разрешилась тройней, причем все младенцы оказались живыми и здоровыми, по всей стране стояло погожее лето и ожидался щедрый урожай. А я-то еженощно молила Бога хоть как-то показать мне, что я не забыта!

Ибо Вудсток (Мария знала, где меня похоронить!) так далеко от Лондона, что все, наверно, считали меня мертвой! Господи, здесь было не веселее, чем в могиле, — позвольте мне перескочить это время! Старый упорный Бедингфилд старался, как мог, но все равно я была настоящей пленницей, день и ночь взаперти, строжайшие приказы королевы ограничивали каждый мой шаг.

Больше всего я тосковала без вестей извне. Я молилась и надеялась, что Робин жив, одинокими ночами я грезила о Кэт и ее ласковом прикосновении. Я думала даже о Марии и о ее черной, высохшей душе.

Повсюду насильно насаждалась ее пресловутая месса. Народ роптал, но Мария была тверда в своей пламенной вере. Дозволь им выбирать, считала она, и все отвернутся от новой веры, бросятся в объятия Рима! Но как могла она принудить людей к тому, что они ненавидели всем сердцем?

И тут я поняла то, что раньше видела лишь смутно: как близко я стою к трону.

Все свое детство я видела это, но как что-то очень далекое, несбыточное. Отец не умрет, не умрет брат. В любом случае девушка не может наследовать… у брата будут дети… или у сестры…

Однако сколько месяцев прошло со свадьбы, а в высохшем лоне Марии так и не зашевелилось дитя. А она тем временем старела, теряла остатки здоровья, сгибалась под гнетом забот.

Так, может быть, я стану королевой?

Хотела ли я этого, избрала бы я это, приняла бы из Марииных рук, имей я выбор?

И вы спрашиваете это у дочери моего отца?

Да, да, конечно, тысячу раз да! Ибо теперь я гнила в заточении, мой мозг ржавел, словно беспомощное оружие на стене, притуплялся от бездействия. Если б я правила этой страной, я бы не принуждала людей, как бессмысленных собак!

Я бы не насиловала человеческие души.

Я бы…

Я бы…

И так я грезила до того дня, когда Бедингфилд, как добрый католик, не поспешил ко мне с радостной вестью, что королева забеременела.


И тогда занялись костры.

Казнь через сожжение стара, как вечность. Марию прозвали «Кровавой», но на самом деле она не проливала крови. Нет, она всегда стремилась подпалить дьявола огнем, и в этой дьявольской работе ей помогали двое толковых сподручных, два ледяных сердца, сжигаемых той же страстью. Меньший из них был мой враг Гардинер, который теперь возглавил совет и рвался уничтожать все и вся. Но величайшим Люцифером на пути Марии, на пути ужаса, озаренном адским огнем, был посланец самого дьявола, Папы Римского.

Этот папский легат, кардинал Поул, был тот человек, о чьем приезде в Англию Мария молилась почти так же истово, как о муже. Он прибыл вернуть гулящую девку Англию в римский бордель и сразу взялся наказать ее за те годы, что она тешилась в свое удовольствие.

Никто не предвидел, какой жестокой окажется кара. День за днем по всей Англии всходили на костер они — мужчины, женщины, даже дети, слепые, хромые, юродивые, девушки и юноши, которые под нечеловеческими пытками сознавались в чем угодно. Иные были на сносях — у одной женщины в огне начались роды, и младенец упал на хворост, его подняли и бросили обратно в костер. Иные продолжали шевелиться и после четырех часов в пламени, иные оставались в сознании и кричали, вопили, молили о смерти даже после того, как их ноги, руки и сами губы пожрало пламя.

И это так-то Мария думала вернуть народ к Богу, в которого она верила? Однако, чем выше взметались костры, тем горячее пылала вера. Я рыдала при вести о том, что в Оксфорде сожгли епископов Латимера и Ридли, — рыдала, хотя они были мои враги, объявили меня незаконной с амвона собора святого Павла, в дни царствования Джейн.