густым отваром из дубовой коры, дабы избежать воспаления, затем зашила края вареной жилой, смазала целебным жиром медведя, забинтовала жестким холстом, пропитанным крепким настоем трав. По лицу девушки порой проходила судорога, и монахиня сочла это добрым знаком. Значит, сознание ее где-то рядом, смерть отступает.

И все же, когда уже ночью больная тяжело приоткрыла ресницы, Геновева заволновалась. Она знала этот взгляд сквозь обморочный туман, когда больной видит нечто, казалось бы, ускользаемое, незримое для остальных. Это особо опасное время, когда ангел-хранитель и смерть, казалось бы, стоят рядом в изножье больного и, простирая над ним свою длань, ждут — на чашу жизни или смерти упадет жребий.

Сестра Геновева не успокаивалась. Клала безжизненную голову к себе на колени, через силу размыкала губы больной, вливала ей в горло теплый отвар. В перерывах между питьем пожарче развела огонь, дабы согреть холодеющее тело девушки. Не приседала ни на миг. И когда за затянутыми холстиной окошком стали проступать первые признаки нового дня, была вознаграждена за труды — больная открыла глаза, посмотрела вокруг почти осмысленным взором.

Эмма не понимала, где находится. Бревенчатый потолок, беленая стена с полками, уставленными горшочками и баночками. Кто-то склонился над ней. Немолодое бледное лицо, резко очерченные скулы, глубокая морщина меж бровей. А глаза — темные, узкие, взгляд участливый.

— Ты видишь меня, девочка?

Эмма хотела ответить, разомкнула запекшиеся губы. Жгучее дыхание обжигало. Свет свечи резал глаза, а вокруг каталось множество призрачных теней. Нет, у нее нет сил говорить.

Потом она ощутила, как ко рту поднесли плоский металлический сосуд, глотнула теплый отвар. Грудь нестерпимо болела. О боже, как болела! Боль разрасталась с каждым мигом. И она не смогла побороть невольный стон.

— Тише, тише.

Прохладная рука легла на лоб. Это было приятно.

Женщина что-то говорила, но слова разлетались, дробились, удалялись. Ее вновь поглотил мрак.

Утром пришла мать Стефания. Нервно поджимала губы. Она была еще не стара, но лицо желчное, с резкими чертами, скошенным маленьким подбородком.

— Как, вы ни за что не ручаетесь?! — возмущалась она, взмахивая рукой с четками. — Вы лечите любое отребье, а сейчас, когда вопрос стоит о жизни знатной особы, вы только разводите руками.

Сестра Геновева поправила черное покрывало поверх белого наплечника. Выглядела утомленной. Она была гораздо старше настоятельницы, высокая, худощавая. Рядом с почтенной аббатисой держалась спокойно, и в этом спокойствии невольно проступала величавость, раздражавшая настоятельницу.

— Вы не должны так кричать, матушка. — Голос Геновевы звучал негромко, умиротворяюще. — Любое волнение может привести к гибели этой женщины. Но вам следует знать, что сейчас у нее началась лихорадка. Ее тело борется с болезнью, и пока дух блуждает во тьме без сознания.

Однако замечу — она крепкий орешек. Вы поглядите на нее. Она хорошо пережила утренние часы. Конечности ее не утратили гибкости, и хотя дышит она со сбоями, но уже увереннее глотает питье. Нам остается лишь молиться. — Монахиня поправила край повязки, перетягивающей грудь раненой. — Осмелюсь ли узнать, кто моя Подопечная?

Мать Стефания какое-то время молчала. Глядела на монахиню странным взором.

— Удивительные вещи я прочла в послании досточтимого епископа Шартрского. Эта женщина… она дочь Эда Робертина — да пребудет душа его в мире. А кроме того, она такая же грешница, как и вы.

У Геновевы чуть шевельнулись тонкие брови. Но губы только плотнее сжались. Но когда аббатиса вышла, поглядела на Эмму с явным участием.

— Дочь Эда… да к тому же возлюбленная норманна. Неисповедимы пути господни…

Два следующих дня Эмма страдала от жесточайшей лихорадки, в полубессознательном состоянии боролась за жизнь. Она то горела как в огне, то стучала зубами, будто от стужи зимней ночи. Она порой приоткрывала глаза, различала яркие блики света. Геновева специально пожарче распалила пламя в очаге, придвинула поближе ложе больной.

Эмма бредила. И Геновева невольно прислушивалась к ее бессвязным речам. Имя покорителя Нормандии мелькало в них непрестанно. И монахиня поняла, кем является ее подопечная. Слухи о странном браке Роллона Нормандского и христианки из Байе доходили и в их глушь. Графиня Байе… и дочь Эда.

Геновева не улавливала связи, хотя хорошо помнила события тех лет. Отворачиваясь, молча толкла в деревянной ступке снадобья. Намазывала полученной смесью бинты, перевязывала.

На четвертый день лихорадочный бред больной сменился глубоким сном, и монахиня позволила себе поспать на шкуре у постели. А когда проснулась, то увидела, что девушка лежит, открыв глаза, всматривается в окружающее. Удивительные были у нее глаза. Огромные, темно-карие, ланьи. И такие живые, блестящие, что все лицо осветилось каким-то особым нежным сиянием. Очень красивая женщина!

Монахиня словно заново увидела ее. Точеный тонкий нос, нежные очертания шеи и подбородка. Кожа у нее была такая нежная и чистая, что женщина казалась прекрасной, несмотря на свою крайнюю бледность.

— Где я? — спросила Эмма.

В памяти еще остались дымные своды хижины, Эбль Пуатье и его настойчивые руки, ужас от встречи с Рагнаром.

— Ты в аббатстве Святой Магдалины, — ответила монахиня. — Тебя привезли сюда без чувств несколько дней назад. И скажу честно — я не надеялась, что ты выживешь.

Эмма чуть нахмурилась. Сказала убежденно:

— Я должна выжить! Мне столько предстоит еще сделать.

Эти слова понравились Геновеве. В них была воля и решительность. Да, определенно эта женщина не умрет.

Через три недели она уже могла полусидеть на кровати, опираясь на взбитое изголовье. Прислушивалась к звукам, долетавшим в открытое окошко. Гулкие удары колокола замирали в час послеполуденной молитвы к Божьей Матери. Слышалось пение кос на лугу, скрежет точильных брусков и перекликавшиеся голоса. Под ветром шелестела листва, позвякивал колокольчик на шее еще не отправленной на выгон телки.

Услышав, как стукнула дверь, Эмма оглянулась. Вошла сестра Геновева с корзиной, полной трав, какие она всегда собирала в это сухое послеобеденное время. Встретившись взглядом со своей подопечной, улыбнулась. Придвинув столик, стала раскладывать травы, собирая в пучки.

— Крестьяне так стремятся собрать побольше клевера на корм скоту, что мне еле удается набрать его для своих целей. А клевер — мой любимец. Он и при бронхите хорош, и лихорадку лечит, и годится как мочегонное. А вот мать-и-мачеха. Очень хороша при болезнях горла и десен. А из дягиля мы изготовляем прекрасные наливки — я дам тебе попробовать. А вот эти желтоватые цветы, к моему стыду, мне не ведомы от чего. Но я все равно собираю их в ольшанике на дальнем склоне. Но сколько я ни заваривала их или настаивала на пиве и на меду — так и не познала их действия.

Эмма бросила мимолетный взгляд на растения. Сказала:

— Лапчатка гусиная. Я знаю, ее отвар пьют при болях в почках. И от судорог хороша. Можно и есть, добавить в салат.

Геновева подняла брови, кивнула, довольно улыбаясь. Она уже не раз убеждалась в широких познаниях в травах этой женщины. Та как-то говорила, что росла в монастыре и тамошний лекарь был великим знатоком трав.

— Матушка, — негромко позвала Эмма.

Геновева знала, что та ждет от нее. Вздыхала.

— Нет, дитя мое. Никаких вестей для тебя.

Теперь вздыхала Эмма. Глядела на поблескивающую на солнце паутинку, зацепившуюся за ставень. Было начало сентября. Ее сыну исполнился год. Где-то он? Что с ним? Последний раз она видела его безмятежно спавшим в шатре, когда за ним пришел епископ Франкон, чтобы унести в крипту среди руин старого монастыря в Эрве.

Ее сыночек… Она часто вспоминала о нем, и сердце исходилось болью. Она так соскучилась по своей крошке. Когда-то она вновь прижмет его к груди, ощутит эту приятную тяжесть в руках. Гийом, мальчик… Сколько же преград разделяло их. Расстояние, война и… гнев Ролло. Ибо Эмма знала, что именно это чувство преобладает к ней в сердце мужа.

Как странно складывается судьба! Как будто злой рок отдаляет её все дальше от тех, кто ей дорог. Ошибки следовали одна за другой, и расстояние меж ними становилось все больше. Сможет ли она когда-либо преодолеть его, сможет ли докричаться до сердца Ролло?

Время шло, она выздоравливала, но была еще столь слаба и малокровна, что ее ничего не волновало, кроме одного: поскорее вернуться домой. Вестей не было, и она не знала, что и думать. Ее дядя велел ей до полного выздоровления оставаться в аббатстве. Пожалуй, сейчас, когда она так слаба, ей самой казалось, что хорошо вот так, лежа здесь в каком-то полуживом состоянии, предаваться спокойным мыслям, вспоминать прошлое.

Геновева каждый день оглядывала ее рану. Она затянулась, но еще болела. Монахиня накладывала на нее корпию, пропитанную смолистым бальзамом, продолжала часто поить Эмму. У той с каждым днем улучшался аппетит.

— Теперь я вижу, что ты выздоравливаешь.

Эмма получала, удовольствие от одиночества. Вокруг ее кровати на стенах висело множество сухих трав, которые сладко пахли. Особенно когда зарядили осенние дожди. Она дремала под их звук. Мысли ее тогда текли спокойно. Или это спокойствие оставалось лишь ответом на ее слабость, ибо в глубине сердца постоянно пылала тихая паника.

Что ее ждет дальше? Неизвестность грызла сердце. Еще недавно она считала любовь Ролло чем-то естественным, хотя разве все это время она неустанно не прилагала все силы, чтобы отвратить его от себя? Ее строптивость, гордыня, постоянные попытки перечить ему из каприза, ругаться с ним и, наконец, побег, принесший ей одно горе.

Казалось, она от души старалась сделать все, чтобы разрушить свое счастье, уничтожить все, чего добилась в жизни. И когда она вспоминала лицо Ролло в последнюю встречу в Шартре — дикое, посеревшее, — то понимала, что он решил на ее счет, застав ее с Ги… У нее начинала кружиться голова, становилось дурно от этих страшных воспоминаний, и она не и силах была продумать эту мысль до конца.

Сможет ли она вернуться к Ролло, сумеет ли не побояться его гнева, гнева варвара, разуверившегося в верности своей избранницы? Да и все остальные ее ошибки… Теперь она видела их с ясностью стороннего человека: Она была дурной женой Ролло, хотела казаться выше его — ведь в глубине ее души тайно теплилась убежденность, что по происхождению она выше и благороднее его — бродяги с Севера. К тому же, даже когда их отношения складывались хорошо, она тоже относила это себе в заслугу — ведь она сама выбрала его и сделала все, чтобы они были вместе. Поэтому она нередко забывала о смирении женщины перед мужем, ибо считала себя сильной, умеющей добиваться желаемого.

Но все оказалось пустым — ее желание самоутвердиться, повелевать, требовать. Ибо всегда в ней жило страстное томление — ей хотелось быть его Эммой, той самой, что согрела его своей любовью в тот день, когда от страсти они забыли холод зимнего леса. Да, чтобы добиться своего, чтобы привязать к себе Ролло, она отдала ему все, чем обладала: свою любовь, свое тело, свою душу. А позже, когда он ее возвысил, она почему-то решила, что слишком хороша для него, что он должен забыть, что взял ее не принцессой, а пленницей, решила, что именно с ее волей он должен считаться прежде всего.

Она прятала лицо в ладони, не в силах сдержать невольный стон.

Геновева делала вид, что не замечает. Жалость только усилит скорбь. Она старалась отвлечь Эмму.

— Вот что, голубушка, разбери-ка мне эти побеги череды. Работа несложная, а мне поможешь. Эта травка мне очень пригодится, чтобы лечить кожные болячки у маленьких детей.

При последних ее словах Эмма, как ни старалась, не могла удержать слез. Перед глазами так и вставал Гийом. Сердце ныло от одного воспоминания, как он глядит на нее своими милыми, серьезными глазками, какие у него крохотные бело-розовые ручки и ножки. Ее сын, с которым она разлучена и не ведает, когда вновь встретится.

Сейчас она обвиняла себя, что так мало времени уделяла сыну. Почему она не дрожала над ним с той болезненной нежностью, что видела у других матерей, и чаще поручала уход за ним Сезинанде и нянькам. Она всегда была спокойна за него. Он был крепеньким, здоровым ребенком, который нес ей только радость и облегчение. Она гордилась им, а еще больше гордилась, что Ролло так любит их сына.

Как вспышка молнии всплывало воспоминание: вот он стоит у колыбели Гийома. Полозья мерно постукивают о пол, ребенок лепечет, тихо взвизгивает от радости и изо всех сил колотит босыми пятками о мех, постланный на дно колыбели. А дикий варвар, его отец, склонившись над ним, бренчит снятым поясом, унизанным пластинами, и этот звон веселит малыша.

Да, Ролло безмерно любил ее сына, их сына. Она помнит, какой нежностью светлело его лицо, когда он брал своего наследника на руки, как он мог часами говорить о каждом новом его прорезавшемся зубе. Порой они брали ребенка себе в кровать, и Гийом серьезно глядел на их склонившиеся к нему улыбающиеся лица, а потом засыпал, раскинув ручонки. И такой беззащитностью веяло от его нежного тельца, от того, как тихо он сопит во сне. Господи, она бы все отдала, чтобы еще хоть раз пережить те дивные мгновения, на которые так мало обращала внимания в пору своего счастья…