Некоторое время я пытался организовать заранее, продумать свои отношения с Флоранс. Но усталость сумасшедшей недели прервала ход моих мыслей. Вскоре, как и Флоранс, я стал бессознательной массой.

Не знаю, кто из нас двоих сделал жест первым, не осознавая, что делает, но мы вышли из состояния сна сплетенные друг с другом.

Когда конвульсии удовлетворения, еще крепче слившие нас в объятиях, затихли, а наши тела, внезапно оторвавшись друг от друга, вновь получили способность ощущать себя, меня охватило нечто вроде паники.

Я проспал столько, сколько не спал со времени прибытия в Шанхай. Истощение, опьянение больше не защищали меня от мыслей. Предельная ясность, которой не было в течение всей сумасшедшей недели, позволила мне точно оценить позицию, в которую я поставил себя по отношению к Флоранс. И я вздрогнул. Я собственными руками выковал свои цепи.

Пока я ее не видел в Шанхае, я мог приписать неожиданности и неведению мое отношение к ней. Ложь сэра Арчибальда, загадки на судне, вызов Ван Бека, желтый туман, наконец, — все способствовало тому, что я снял с себя ответственность. Чаяния Флоранс, ее безрассудная любовь — я чувствовал себя свободным от этого, я мог переложить это на нее.

Но теперь…

Я неожиданно только что дал поручительство, дал Флоранс право надеяться.

Признаюсь ли я перед этим нежным и взволнованным лицом, перед этим лицом, светящимся благодарностью и гордостью, что только под парами алкоголя и гонимый плотским вожделением, обманутый другими жертвами, я оказался у нее?

Если среди всех удовольствий и занятий, которыми, как Флоранс догадывалась, была наполнена моя жизнь в Шанхае, если, несмотря на предостережения сэра Арчибальда, я пришел к ней, значит, я любил ее. Так думала, чувствовала Флоранс и не могла думать иначе.

В эту минуту я понял с такой отчетливостью, ощутил с такой потрясшей меня остротой, нет, не жалость к ней, а страх за себя.

Я увидел, что моей свободе угрожает гибель, моей свободе, ради которой я готов был даже на преступление.

Чисто физическое ощущение страха заставило меня вскочить с кровати. Мне казалось, что каждая минута, проведенная возле Флоранс, наполняла материальным весом оковы, которые и так уже были слишком тяжелы.

— Ты покидаешь меня, любовь моя? — спросила метиска. — Жизнь моя!

Эти два слова, на которые до сих пор я не обращал внимания, показались мне вдруг невыносимыми.

— Почему ты меня так называешь? — спросил я, наполнившись яростью, что было, знаю, отвратительно, но мне надо было ее излить.

И я ожидал, что ответ Флоранс даст мне для этого повод, хотя бы ничтожный и несправедливый.

Ее простота, ее искренность не дали мне никакого повода.

— Как я могу тебя называть иначе? — ответила метиска. — Разве ты не в самом деле моя жизнь? У меня нет никого на свете, кроме тебя. Я хотела бы, чтобы все мужчины, кроме тебя, умерли.

На мгновение мне послышалось безжалостное звучание голоса Флоранс, когда она крикнула «Иди!» старому куруме на пороге его смерти.

На секунду я измерил степень возмущения, ненависти к миру, в который ее привели обстоятельства кровосмешения, внебрачного рождения, детство, проведенное в ледяном монастыре, ее ненужная красота, ее бедное существование. И я догадался, что сила ее любви ко мне вызывалась не мною, а ее потребностью в радости, тепле, освобождении и что она была переполнена этим, необратимо доведена до исступления.

И я испугался еще больше и подленько искал защиты.

— Это неправда, — воскликнул я, — ты не одна! У тебя есть сэр Арчибальд, твой отец. Он любит тебя, он говорил мне.

— Да, но еще больше он стыдится меня. Если бы ты только знал, как он прятался, чтобы встретиться со мной, когда я была маленькой. А там, у сестер, не он говорил со мной, а Ван Бек, всегда Ван Бек. А мой отец дрожал и отворачивал лицо.

— Ты знала, что авансом была продана Ван Беку?

Зачем я задал этот вопрос Флоранс и выбрал эти грубые слова, такие гнусные? Хотел ли я попросту унизить ее, напомнить, в каком состоянии я ее встретил, и тем самым лишить ее всякой попытки быть требовательной?

Или же доказать самому себе, что я ничего не был должен женщине, которой нечего терять?

Должно быть, я подчинился и тому и другому мотиву.

Когда мужчина хочет сохранить полную свободу, отказываясь пожертвовать хотя бы чем-нибудь из своих удовольствий и страстей, он вынужден пойти на подобные извороты.

Впрочем, эта уловка не помогла.

Флоранс сумела найти в своей искренней наивности, в неподкупности своего сердца слова, которые опрокинули мои жалкие увертки, отговорки, мою осмотрительность и предосторожности, так как она этого не понимала.

— Ван Бек и мой отец, — сказала Флоранс, — никогда не ставили меня в известность о своих сделках. Но я догадалась сама: я была уверена, что Ван Бек овладеет мной.

— И тогда? — спросил я.

— Тогда… — повторила Флоранс, не понимая.

— Что ты думаешь делать?

Флоранс взглянула на меня с мягким удивлением и ответила:

— Что могу я сделать, жизнь моя? Согласиться. Это все.

— Что? Ты не стала бы сопротивляться?

— Сопротивляться? Как? У меня нет семьи, профессии, я никого не знаю… я всего лишь метиска.

Я воскликнул, на этот раз искренне и с ребяческим пафосом:

— Лучше смерть!

— Я не хочу умереть, — сказала серьезно Флоранс. — Я еще не начала жить…

Внезапно она замолчала, глубоко, сильно вздохнула, отчего ее голые груди всколыхнулись чудесным волнообразным движением. Затем она продолжала с таким жаром, что я вздрогнул:

— Это неправда. Это неправда. Я начала жить с тобой. Ты пришел, жизнь моя, и ты меня освободишь навсегда, навсегда.

Несмотря на все мои жалкие усилия, я чувствовал, как путы, словно смола, все больше схватывали меня. Я попытался освободиться в последний раз.

— Послушай, — сказал я почти сурово, — не строй иллюзий. Я взялся довезти тебя до Марселя и больше ничего.

Флоранс, улыбаясь, встряхнула головой. Я редко чувствовал себя так неловко, как перед мужеством и нежностью этой улыбки.

— До Марселя! — сказала Флоранс, как во сне. — Шесть недель вместе на одном судне. Возможно ли это? Это слишком… слишком прекрасно!

У меня не хватило слов, чтобы ответить. Я пошел в ванную.

И, только попрощавшись с Флоранс, я увидел, как надломились ее душевные силы, которые, казалось, ничто не могло надорвать.

Когда я торопливо поцеловал ее, нечто вроде животного страха, детского ужаса исказили лицо метиски. Она судорожно прижалась ко мне, прошептав:

— Ты скоро придешь снова?

— Ну, разумеется, — ответил я с твердым убеждением не приходить к Флоранс, прежде чем «Поль Лека», на который мы должны сесть в конце месяца, покинет Шанхай.


Я собирался подать знак нанятому шоферу, когда понял, что меня зовут:

— Господин лейтенант!.. Господин лейтенант!

Я с радостью узнал юнгу с «Яванской розы», но он, казалось, не был доволен встречей со мной. Вместо того, чтобы расцвести как это было при моем приближении на судне, его маленькое неподвижное лицо выражало опасение и странный гнев.

Мальчик отошел от скопища тележек рикш, за которыми он стоял, и направился в переулок.

Коротким жестом он велел мне следовать за ним: любопытство побудило меня подчиниться.

— Ну и к чему столько таинственности? — спросил я, догнав его.

Маленький малаец вперил в меня полный упрека взгляд.

— Я говорил тебе, — прошептал он, — оставить девушку-метиску.

— Это не твое дело! — ответил я нетерпеливо.

— Это мое дело! — сказал юнга, и упрямая морщинка появилась на его грязном лбу. — Это мое дело! Я хочу тебе добра, ты знаешь.

— Да, да, это так. Ты всегда был мне другом. Но я не понимаю…

— Ты никогда ничего не понимаешь! — сурово прервал меня юнга. — У тебя глаза ребенка, у которого нет кормилицы. Ты не понимаешь, что я здесь для того, чтобы следить за метиской и сказать Ван Беку, приходишь ли ты к ней.

Слова сэра Арчибальда снова вспомнились мне: «Ван Бек не покупает вслепую».

Я молчал, а юнга продолжал:

— Тебе повезло! Первую половину месяца матросы свободны. Они тратят свое жалованье. Они ходят к женщинам, курят опиум. — Он вздохнул от зависти. — Я самый маленький, поэтому мне нечего сказать. Но потом перед отелем буду не я. Не приходи больше, прошу тебя, не приходи больше!

— Это я тебе обещаю, старина!

Маленький малаец, конечно, не мог понять, почему мои слова сопровождались невольной ухмылкой.

XVII

Однако пять дней спустя я снова оказался в «Астор-хаусе». Стоит отметить, что я не сознавал этого.

В самом деле, после свидания с Флоранс более безрассудно, чем когда-либо, я бросился в разгул развлечений. Одна ночь сна восстановила мои силы.

Когда сегодня я вспоминаю эти часы беспрерывного пьянства, одурманивания наркотиками, игры, сластолюбия, этот адский безостановочный бег, я испытываю некое наводящее ужас неверие.

Какое абсурдное расточительство, какое преступное презрение к разуму, чувствам, нервам, внутренним побуждениям!

Я цепенею при мысли, что молодой здоровый человек, которому открылся мир своей самой необычной чарующей стороной, был озабочен одной лишь потребностью разрушить себя, не видя прекрасного настоящего, которое судьба бросила к его ногам.

Но так уж было. И я ничего не мог поделать.

Я пребывал в состоянии, близком к галлюцинациям, сомнамбулизму. Я действовал благодаря одним лишь физическим рефлексам. И когда группа неизвестных друзей, взявшихся заботиться обо мне в течение двух суток, решила отправиться на большой, благотворительный праздник, организованный англосаксонской колонией, я присоединился к ней, не зная, куда иду и зачем.

Праздник включал ужин и костюмированный бал. Он состоялся в «Астор-хаусе».

Но моя усталость и опьянение были уже такими глубокими, что, даже преодолевая крыльцо отеля, я не узнал место, куда привела меня затея друзей.

Это были американцы, возвращающиеся из коммерческой поездки по центральным провинциям. Они привезли оттуда всевозможные тряпки всех времен и стилей; это пригодилось им для переодевания.

Что касается меня, они решили, что я, будучи французом, должен одеться по-французски, а именно в костюм апаша, такого, каким его изображали гравюры 1900 года. Поэтому я был в широченных брюках, тельнике и с красным платком вокруг шеи.

Преимущество моей одежды было в том, что она позволяла свободно двигаться и дышать, — ценное преимущество, так как стояла удушливая жара.

Большие залы «Астор-хауса» оказались слишком тесными для пестрой, беспорядочно теснившейся в них толпы. Там я увидел, как сквозь облако, как во сне, сумасшедшее богатство белого населения Шанхая и его страсть к детским увеселениям.

Мужчины ради одного вечера удовольствий искромсали, испортили прекрасные ткани.

Продавцы-ювелиры старого Китая и ювелиры двух частей света, казалось, опустошили свои лавки ради женщин, которые объединились или, вернее, столкнулись под предлогом благотворительности. Алмазы, жемчуга, нефрит, камни из Индии и Бирмы сверкали, горели, вспыхивали, переливались на великолепных или увядших шеях, на руках, уже стареющих или предназначенных для любви.

Роскошь, блеск, богатство, жара, шум, крепкие духи и скрытое опьянение людей, живших в одном из городов мира, где пили больше всего, — всего этого с лихвой хватило, чтобы моя голова, уже лишенная основной субстанции, закружилась.

Я начал с долгого сидения в баре. Я ощущал необходимость почерпнуть искусственные силы в алкоголе — настоящие уже подорвались, — чтобы быть на уровне в предстоящую ночь.

Водка и коктейли, джин и виски — я проглатывал все это пойло с яростной жадностью. Я пытался вернуть равновесие, хотя бы деланное, нестойкое. На смену ему пришло опьянение в своем крайнем проявлении.

Не помню уже, каким я предавался сумасбродствам. Мой костюм способствовал его разгулу.

Я переоделся в бродягу. Очень быстро одежда оказала влияние на личность.

Позже мне рассказали о моих глупых подвигах, дерзких выходках, жестах и площадных изречениях. Я с трудом этому поверил, словно речь шла о ком-то другом.

Но именно я увлек остальных кромсать занавеси, изображать ярмарочную борьбу, похищать в бурлескных танцах женщин, которые истерично хохотали.

И буйство разнузданной обезьяны вызывало аплодисменты толпы, находившей в этом выход своим подсознательным желаниям.