Со дна одной из тех коробок Элоди извлекла небольшую стопку квадратных, желтых от времени фотографий, на которых молодые люди и девушки дурачилась за обеденным столом с подтаявшими свечами и узкогорлыми винными бутылками. Над ними распростерся праздничный баннер – поздравление с Новым годом. Она сидела, перебирая снимки, любуясь водолазкой и расклешенными джинсами отца, тонкой талией и загадочной улыбкой матери. И вдруг натолкнулась на снимок, где отца не было, – может быть, он как раз держал фотоаппарат? Сцена та же, только рядом с матерью был совсем другой мужчина – черноглазый, напряженный, тот самый скрипач, – и они были поглощены разговором. И здесь левая рука матери тоже расплылась, захваченная в движении. У нее была привычка говорить руками. В детстве Элоди всегда представляла их двумя крошечными, изящными птичками, что порхают в такт словам матери, как бы вышивая их в воздухе.

Элоди сразу все поняла, едва взглянув на фото. Глубокое, интуитивное знание сказало ей все. Воздух между ее матерью и этим мужчиной был до предела насыщен электричеством, все мигом становилось ясно – так, словно между ними был протянут кабель. В тот день Элоди ничего не сказала отцу – он и без того потерял слишком много, но знание оставило в памяти зарубку; несколько месяцев спустя они с отцом смотрели фильм, французский, про адюльтер, и Элоди не удержалась от колкого замечания в адрес изменницы-героини. Произнесенное вслух, оно оказалось куда злее и острее, чем тогда, когда звучало в голове Элоди; в нем был вызов – ей было больно за отца, и одновременно она злилась на него и на мать. Но отец не клюнул на ее наживку.

– Жизнь длинна, – только и сказал он спокойным голосом, не отрывая глаз от экрана. – А быть человеком сложно.

Ну а сейчас Элоди подумала, что, учитывая известность и матери, и Кэролайн, автора фотографии, а также принимая во внимание выдающиеся качества самого снимка, который Кэролайн, по ее собственному признанию, особенно любила, маловероятно, чтобы он никогда и нигде не был опубликован. Так она и сказала Пиппе.

– Я спрашивала ее об этом. Она сказала, что проявила всю пленку целиком через несколько дней после того, как сделала снимок, и что кадр с твоей мамой сразу понравился ей. Он еще плавал в ванночке с проявителем, а она уже поняла, что это тот редкий случай, когда и объект, и композиция, и свет – все пребывает в гармонии. В тот же вечер, проявив пленку, она включила телевизор и увидела репортаж о похоронах твоей мамы. Но даже тогда она не связала это со снимком, и лишь когда на экране показали ее лицо крупным планом, по спине Кэролайн, как она выразилась, пробежал холодок узнавания, особенно когда она услышала, что этот человек тоже был в машине. Что она видела их двоих прямо…

Тут Пиппа беспомощно улыбнулась, глядя на Элоди, – словно извинялась.

– То есть она не стала публиковать снимок из-за катастрофы?

– Она говорит, что в тех обстоятельствах это показалось ей неправильным. Ну и еще из-за тебя.

– Из-за меня?

– В новостях показывали и тебя тоже. Когда Кэролайн увидела, как ты входишь в церковь, держась за отцовскую руку, она решила, что ни за что не опубликует этот снимок.

Элоди снова перевела взгляд на двух молодых людей, запечатленных в роще, на ковре из плюща. Колено ее матери касалось его колена. Вся сцена была предельно интимной, позы – раскованными. Элоди подумала, что и Кэролайн наверняка сразу поняла истинную подоплеку их отношений. Видимо, этим частично объяснялось ее решение оставить снимок при себе.

– Она не раз вспоминала тебя за все эти годы, думала о том, какой ты стала. Ощущала какую-то связь с тобой, будто, запечатлев их в последний день, сохранив это мгновение, она сама стала частью их истории. А когда узнала, что ты моя подруга и придешь на мою выпускную выставку, сразу захотела познакомиться с тобой: говорит, противостоять этому желанию было невозможно.

– Так вот почему она тогда пошла ужинать с нами?

– Я и сама не знала в тот момент.

Когда Пиппа сказала, что Кэролайн пойдет с ними, это стало неожиданностью. Элоди сначала чувствовала себя неловко – еще бы, известная фотохудожница, о которой Пиппа говорила так часто и с таким уважением. Но Кэролайн вела себя с ними так, что Элоди скоро полегчало; больше того, исходившее от нее тепло оказалось заразительным. Кэролайн расспрашивала ее о Джеймсе Стрэттоне и об архивоведении, причем, судя по всему, не из вежливости. А еще Элоди понравился ее смех – музыкальный и какой-то одухотворенный: Элоди даже почувствовала себя умнее и остроумнее, чем была на самом деле.

– Она хотела познакомиться со мной из-за моей матери?

– В общем, да, но не все так просто. Кэролайн вообще любит молодежь; ей интересно, что молодые делают и думают, они ее вдохновляют – поэтому она преподает. Но с тобой все было иначе. Она чувствовала, что связана с тобой и через события того дня, и через то, что было позже. И еще она хотела рассказать тебе о фото – сразу, как только тебя увидела.

– Почему же не рассказала?

– Боялась, что для тебя это окажется чересчур. Что это может тебя расстроить. Но когда я сегодня утром заговорила о тебе – о свадьбе, о записях, о твоей маме, – она спросила меня, что я об этом думаю.

Элоди снова вгляделась в снимок. По словам Пиппы, Кэролайн проявила его через несколько дней, когда о похоронах ее матери уже вовсю писали в газетах и рассказывали в новостях. И все же вот она, здесь – делит ланч со скрипачом-американцем. Оба выступали в Бате 15 июля, а на следующий день их не стало. Похоже, фотограф застала их как раз на пути в Лондон: они остановились, чтобы перекусить. Теперь понятно, почему вместо шоссе они оказались на проселочной дороге.

– Я сказала Кэролайн, что, по-моему, ты будешь рада, если снимок останется у тебя.

Элоди действительно была рада. Ее мать фотографировали очень часто, но этот снимок, как она понимала, стал последним в ее жизни. И она выглядела на нем такой молодой – моложе, чем сейчас Элоди. Камера Кэролайн запечатлела приватный момент, когда мать была самой собой, а не той самой Лорен Адлер, и без виолончели.

– Я рада, – сказала она Пиппе. – Поблагодари за меня Кэролайн.

– Само собой.

– И тебе тоже спасибо.

Пиппа улыбнулась.

– И за книгу, и за то, что привезла все это сюда. Путь неблизкий.

– Да, кстати, я тут подумала, что мне будет недоставать этой твоей квартирки. Хотя езды до нее почти как до Корнуолла. Кстати, как твоя хозяйка приняла новость?

Элоди взяла бутылку:

– Допьем?

– Господи! Ты ей не сказала.

– Не смогла. Не хотела расстраивать ее прямо перед свадьбой. Она так вдумчиво отнеслась к выбору отрывка, который будет читать.

– Думаешь, сама обо всем догадается, когда медовый месяц пройдет, а ты не вернешься?

– Уверена. Чувствую себя погано.

– Сколько еще у тебя оплачено?

– Два месяца.

– Так ты хочешь?..

– Прожить их молчком, надеясь, что все как-нибудь рассосется.

– Могучий план.

– Есть еще вариант: продлить аренду и заходить два раза в неделю за почтой. Можно иногда подниматься наверх, чтобы посидеть тут, у окошка. Можно даже оставить тут мебель, мое старое колченогое кресло, мои разномастные чашки.

Пиппа сочувственно улыбнулась:

– Может быть, Алистер еще передумает?

– Может быть.

Элоди перевернула бокал подруги вверх дном. Ей не нравилось говорить с Пиппой об Алистере; разговор неизменно перетекал в расспросы, от которых Элоди чувствовала себя совершенно растерзанной. Пиппа вела себя бескомпромиссно.

– Знаешь что? Я есть хочу. Может, останешься со мной, перекусим вместе?

– Конечно, – ответила Пиппа, без лишних слов давая понять, что тема Алистера на сегодня закрыта. – Ты напомнила, и я тоже рыбки с картошечкой захотела.

Глава 9

Элоди планировала слушать музыку и в воскресенье, чтобы отдать наконец Пенелопе давно обещанный список, но накануне, между первой и второй бутылками красного вина, приняла решение. Она не пойдет к алтарю под видео, где Лорен Адлер играет на виолончели. Не важно, насколько эта идея по вкусу Пенелопе (а может быть, и Алистеру тоже?): ей, Элоди, становилось неловко, как только она представляла себя в фате и в белом платье, идущей навстречу огромному экрану, на котором играет ее мать. Все-таки это странно, разве нет?

– Ага! – ответила ей Пиппа, когда они сидели у реки, ели рыбу с картошкой и смотрели, как гаснут на горизонте последние отблески дня. – Да и вообще, ты ведь, по-моему, не любишь классическую музыку?

Это было правдой: Элоди предпочитала джаз.

Вот почему воскресным утром, едва в окно вплыли первые удары церковного колокола, Элоди уложила кассеты в отцовский чемодан и села в обитое бархатом кресло. Новое фото матери стояло на полочке с сокровищами, между акварелью миссис Берри с видом Монтепульчано и волшебной шкатулкой Типа; глядя на него, Элоди чувствовала, как разрозненные до того мысли выстраиваются в список конкретных вопросов, которые она хотела задать теперь двоюродному деду, – о матери, о доме на рисунке, о скрипаче. Но это после, а пока надо взять книгу Кэролайн и прочитать все, что там написано о женщине в белом. Когда она пристроила открытую книгу у себя на коленях, ей сразу стало так легко и хорошо, точно это было главным, тем, чем следовало заниматься сейчас.

«Жизнь и любовь Эдварда Рэдклиффа». Заголовок, конечно, немного слащавый, но ведь книга вышла в свет в 1931-м, так что не стоит судить ее по сегодняшним меркам. На клапане суперобложки имелась фотография автора, доктора Леонарда Гилберта, – черно-белый снимок молодого человека в светлом костюме, со строгим лицом. Трудно было сказать, сколько ему лет.

Всего в книге было восемь глав. Первые две рассказывали о детстве Рэдклиффа, его семье, любви к народным сказкам, рано проявившихся художественных способностях, об особом интересе, который он питал к домам; здесь же выдвигалась идея о том, что тема «дома» и вообще закрытого пространства, центральная для его творчества, стала, видимо, следствием беспорядочного воспитания. В третьей и четвертой главах описывались ранние успехи Рэдклиффа в Королевской академии и история возникновения Пурпурного братства, говорилось о его участниках. Пятая глава была посвящена личной жизни художника, в особенности его отношениям с Фрэнсис Браун, которые привели к помолвке; и лишь в шестой, посвященной тому периоду в жизни Эдварда Рэдклиффа, когда он создал свои самые поразительные работы, наконец-то появлялась Лили Миллингтон, натурщица.

Элоди не очень-то любила такие вещи, но все же не удержалась и начала читать шестую главу. И тут же погрузилась в захватывающее повествование Леонарда Гилберта о встрече Эдварда Рэдклиффа с женщиной, чье лицо и фигура вдохновили его на создание самых ярких полотен в истории всего братства, – женщиной, в которую, по словам автора, художник влюбился сразу и безоглядно. Он уподоблял Лили Миллингтон Смуглой Леди шекспировских сонетов, пространно рассуждая о том, кем она могла быть на самом деле.

Как и предупреждала Пиппа, большую часть информации, в особенности биографической, автор почерпнул из некоего «анонимного источника» – так он называл местную жительницу, которая «имела удовольствие близко знать всю семью Рэдклиффов». По словам Гилберта, особенно доверительные отношения связывали ее с младшей сестрой Рэдклиффа, Люси, которая сообщила много важных фактов о детстве художника и о событиях лета 1862-го, когда невеста художника, Фрэнсис Браун, пала от шальной пули грабителей, а Лили Миллингтон исчезла без следа. Гилберт познакомился с информанткой в деревне Берчвуд, где работал над завершением докторской диссертации; позднее, между 1928 и 1930 годом, он взял у нее несколько интервью.

Несмотря на то что глубоко интимные подробности отношений Рэдклиффа и его натурщицы наверняка были высосаны из пальца самим Гилбертом или его источником – выведены из имеющихся фактов, если выражаться более корректно, подумала Элоди, – поданы они были выразительно и ярко. Гилберт глубоко проникал в психологию персонажей и неравнодушно относился к ним, благодаря чему мужчина и женщина представали на страницах книги как живые. Драматическая история читалась на одном дыхании, вплоть до трагического конца в Берчвуд-Мэнор летом 1862 года. Тон автора так тронул Элоди, что она задумалась над причиной выбора столь необычной для научного труда интонации и пришла к простому выводу: Леонард Гилберт без памяти влюбился в Лили Миллингтон. Созданный им портрет этой незаурядной и прекрасной женщины был настолько притягателен, что Элоди невольно почувствовала странное притяжение обворожительной и загадочной красавицы. По крайней мере, под пером Гилберта она выглядела неотразимой. Каждое его слово подчеркивало незаурядный характер, начиная с первого появления в жизни художника той, чье «пламя горело так ярко», и до горького окончания главы.