За едой говорили о работе: Элоди – о своем кураторстве на близящейся выставке, ее отец – о своем хоре и уроках музыки, которые он в последнее время вел в местной начальной школе. Его лицо буквально осветилось, когда он заговорил о своей ученице-скрипачке, такой малютке, что вся ее рука была не длиннее скрипки, и о мальчике, который сам, по собственной инициативе, пришел к нему в комнату для занятий и с горящими глазами буквально умолял его об уроках игры на виолончели.

– Понимаешь, его родители – не музыканты.

– Дай-ка я угадаю: он тебя уговорил?

– Я не мог отказать.

Элоди улыбнулась. Музыка была главной страстью отца, и ему в голову не пришло бы отказывать ребенку, который сам, по собственному почину, пришел и попросил у него позволения разделить с ним эту страсть. Он верил, что музыка может менять людей – «самую структуру мозга, Элоди», – и ничто не приводило его в такой восторг, как обсуждение возможностей этого изумительного органа и МРТ-сканы, демонстрирующие связь между музыкой и эмпатией. Каждый раз, когда Элоди наблюдала за ним во время какого-нибудь концерта, у нее сжималось сердце: рядом с ней сидел погруженный в музыку, полностью поглощенный ею человек. Раньше он и сам был профессиональным музыкантом. «Только второй скрипкой, – уточнял он каждый раз, когда об этом заходил разговор, и с неизменной почтительностью в голосе добавлял: – Никакого сравнения с ней».

С ней. Взгляд Элоди невольно скользнул в сторону прихожей, где была еще одна дверь – в столовую. Сквозь открытый проем Элоди видела лишь края рамок, но ей не нужно было глядеть на стену, чтобы точно сказать, где висит та или иная фотография. Их положение никогда не менялось. Это была стена ее матери. Точнее, стена Лорен Адлер; контрастные черно-белые снимки почти вибрировали, столько энергии и жизни было в изображенной на них молодой женщине с длинными прямыми волосами и виолончелью, зажатой между колен.

Элоди изучила их еще в детстве, и с тех пор они неизгладимо запечатлелись в ее мозгу: стоило закрыть глаза, и они вставали перед ее внутренним взором так ясно, словно их нанесли химическим карандашом на внутреннюю поверхность век. Ее мать в разные моменты исполнения, сосредоточенность подчеркивает тонкую лепку лица: высокие скулы; сконцентрированный взгляд; умные, выразительные пальцы на струнах, которые блестят на свету.

– Пудинг будешь?

Отец уже вынул из холодильника дрожащую клубничную пирамидку, и Элоди вдруг заметила, как он постарел в сравнении с изображениями матери, с ее молодостью и красотой, вечно неизменными в его памяти, как насекомое в янтаре.

Погода была хорошая, они взяли вино, десерт и вышли на открытую террасу на крыше, откуда была видна лужайка перед домом. Три брата играли в фрисби, причем самый младший бегал по зеленой траве между двумя старшими, а неподалеку сидели двое взрослых и что-то тихо обсуждали, едва не соприкасаясь головами.

Жаркие летние сумерки навевали дрему, и Элоди хотелось, чтобы это никогда не кончалось. Тем не менее после нескольких мгновений дружеского молчания, в котором она и ее отец были большими специалистами, она рискнула:

– А знаешь, о чем я на днях думала?

– О чем же? – На подбородке у него сидела капля крема.

– Вспоминала сказку, которую мне рассказывали на ночь в детстве. Про реку и про дом с флюгером в виде луны и солнца, помнишь?

Он засмеялся – тихим, удивленным смехом:

– Надо же! Да, ты мне напомнила. Ты так ее любила. Давненько я о ней не думал. Признаться, раньше я сомневался, стоит ли ее рассказывать тебе на ночь, уж слишком она была жуткая, но твоя мать считала, что дети гораздо смелее, чем принято полагать. Она говорила, что детство само по себе – пугающее время жизни и что страшилки ослабляют чувство одиночества. И похоже, ты была с ней согласна: каждый раз, когда она уезжала в турне и приходил мой черед читать тебе книжки на ночь, ты начинала капризничать. Помню, иногда я из-за этого прямо-таки впадал в уныние. Ты прятала книжки под кровать, чтобы я не нашел, а вместо них требовала рассказ о лесной поляне, чащобе вокруг и волшебном доме на берегу реки.

Элоди улыбнулась.

– Но, как бы я ни старался, тебе все не нравилось. Ты топала ногами и кричала: «Не так!» и «Не то!».

– О боже.

– Это была не твоя вина. Просто твоя мать была великолепной рассказчицей.

Тут отец погрузился в меланхолию, но Элоди, которая обычно старалась в таких случаях помолчать и дать ему побыть наедине с горем, сегодня робко продолжила:

– Папа, я тут подумала: а что, если это все же история из какой-то книжки?

– Если бы!.. Тогда я не потратил бы столько времени в бесплодных попытках утешить мое безутешное дитя. Увы, это все вымысел, семейная история. Помню, твоя мать как-то сказала, что услышала ее впервые еще в детстве.

– Я тоже так считала, но, может быть, она по молодости лет неправильно что-то поняла? Может быть, тот, кто рассказал ей эту историю, сам вычитал ее в книжке? Знаешь, в старом таком викторианском томе, с картинками?

– Что ж, может быть, и так. – Отец нахмурился. – С чего ты вдруг завела об этом речь?

Внезапно занервничав, Элоди дрожащими пальцами вытянула из сумки альбом и передала его отцу, открыв на странице с домом:

– Я нашла это сегодня на работе, в коробке.

– Какое очарование… рисовал явно большой мастер… такая тонкая работа…

Полюбовавшись рисунком еще немного, он нерешительно глянул на Элоди.

– Папа, разве ты не видишь? Это же дом из сказки. Здесь нарисован тот самый дом.

Его взгляд вернулся к наброску.

– Да, здесь какой-то дом. И река.

– И темный лес, и флюгер с луной и солнцем.

– Да, но… дорогая, на свете наверняка есть десятки домов, которые подойдут под это описание.

– С такой точностью? Не верю, папа. Это именно тот самый дом. Все детали совпадают. Больше того, художник уловил даже атмосферу, такую же, как в сказке. Разве ты не чувствуешь?

Элоди вдруг захотелось защитить свою вещь, и она забрала альбом из рук отца. Она не могла сказать ему больше того, что уже сказала, не могла объяснить, как этот набросок оказался у нее на работе, какое отношение он имел к архивам, что он значил для нее лично. Зато она была твердо уверена в одном: это дом из той самой сказки, которую в детстве рассказывала мать.

– Прости меня, дорогая.

– За что мне тебя прощать?

Элоди почувствовала, как подступающие слезы жалят глаза. Этого еще не хватало! Плакать, как маленькая, из-за какой-то сказки. Она стала судорожно подыскивать новую тему для разговора, не важно какую, лишь бы другую.

– От Типа что-нибудь слышно?

– Нет пока. Но ты же знаешь, какой он. Телефонов для него не существует.

– В выходные съезжу навещу его.

Между ними снова воцарилось молчание, только теперь оно было не дружеским, а неловким. Элоди наблюдала игру теплого света на листьях деревьев. Она не понимала, почему ей так неспокойно. Ну, пусть это даже тот самый дом, что с того? Может быть, ей просто попался альбом с зарисовками для книги, которую в детстве читала мать. А может быть, такой дом действительно существует, и кто-то, увидев его, придумал о нем сказку. Она знала, что ей следует прогнать эти мысли и сказать отцу что-нибудь приятное, доброе…

– Говорят, погода еще постоит, – начал было он, и в ту же секунду Элоди выпалила:

– Но в доме же восемь труб, папа! Восемь!

– О, милая.

– Это дом из ее сказки. Посмотри на фронтоны…

– Девочка моя дорогая.

– Папа!

– Все очень просто.

– Что просто?

– Это все свадьба.

– Какая свадьба?

– Твоя, разумеется. – Его улыбка была доброй. – С важными событиями всегда так: они неизменно напоминают нам о прошлом, заставляют переживать его заново. А ты ведь так скучаешь по матери. Я должен был предвидеть, что именно перед свадьбой ты будешь скучать по ней больше, чем всегда.

– Нет, папа, я…

– Вообще-то, я хотел тебе кое-что подарить. Погоди-ка.

Отец пошел по металлической лестнице вниз, в дом, и Элоди вздохнула. Ну как на него можно сердиться: он такой трогательный в этом своем фартуке, подвязанном вокруг талии, и утку опять пересластил.

Тут она заметила дрозда, который сидел на колпаке дымовой трубы – одной из двух на этой крыше – и внимательно наблюдал за ней, склонив голову. Потом вдруг вскинул ее так, точно услышал какую-то команду, невнятную для Элоди, вспорхнул и улетел. Внизу, на лужайке, расплакался малыш – младший из трех мальчиков, – и Элоди вспомнила слова отца о капризах, которыми она отвечала на все его попытки почитать ей сказку в отсутствие матери: в ее памяти встали те годы, что они провели вдвоем.

Да, ему было тяжело.

– Я берег это для тебя, – раздался голос отца, стоявшего на верхней ступеньке лестницы. Элоди ждала, что отец принесет пленки, отобранные по ее просьбе, но в коробке, которую он держал в руках, вряд ли хватило бы для них места – туда вошла бы разве что пара женских туфель. – Я знал, что когда-нибудь… что время настанет… – Его глаза маслянисто блеснули, и он встряхнул головой, протягивая ей коробку. – Вот, посмотри сама.

Элоди подняла крышку.

Внутри был сверток из шелковой органзы цвета слоновой кости, с узкой оторочкой из бархата по сборчатому краю. Элоди сразу поняла, что это такое. Не зря же она столько раз глядела на фото в золоченой рамке внизу, в прихожей.

– Какая она была красивая в тот день, – продолжал отец. – Никогда не забуду миг, когда она появилась в дверях церкви. Я-то уже почти убедил себя, что она не придет. Мой брат много дней подряд только и делал, что дразнил меня – мол, не придет, конечно. Ему казалось ужасно остроумным издеваться надо мной, и, боюсь, я в ответ вел себя так, что лишь упрощал ему задачу. В общем, мне просто не верилось, что она сказала «да». Я все время думал, что тут какая-то ошибка и что в самый последний момент все отменится: это было бы слишком большим счастьем для меня.

Элоди подалась вперед и взяла его за руку. Двадцать пять лет прошло с тех пор, как не стало матери, а рана отца была так свежа, будто все случилось вчера. Элоди было всего шесть, когда та погибла, но она до сих пор помнила тот взгляд, которым отец смотрел на мать, помнила сплетенные пальцы их рук, когда они шли куда-нибудь вдвоем. И тот день, когда в дверь их дома постучали и снизу донеслись негромкие голоса полицейских, а потом отец заплакал – страшно и безнадежно.

– Смеркается уже, – сказал он, слегка потрепав ее по запястью. – Пора тебе собираться домой, милая. Пойдем-ка вниз – я нашел записи, о которых ты спрашивала.

Элоди опустила крышку коробки. Ей не хотелось оставлять его одного в компании тягостных воспоминаний, но он был прав: путь домой был неблизким. К тому же Элоди усвоила много лет назад, что излечить отца от тоски не в ее власти.

– Спасибо, что сохранил для меня фату, – сказала она и скользнула губами по его щеке, вставая.

– Она бы тобой гордилась.

Элоди улыбнулась, но, спускаясь вслед за отцом по лестнице, невольно спросила себя, прав ли он.


Элоди жила в маленькой, аккуратной квартирке на верхнем этаже викторианского дома в Барнсе. Общая лестница пропахла жареным – спасибо кафешке на первом этаже, где торговали рыбой с картошкой навынос, – но на площадке перед дверью Элоди запаха уже почти не чувствовалось. Сама квартирка состояла из гостиной с кухонным уголком и неправильной в плане спальни с выгороженной ванной; зато вид из окон был таким, что сердце Элоди буквально пело.

Боковое окно спальни выходило на задние фасады ряда викторианских домов: старые кирпичи, окна с белыми переплетами опускных рам, усеченные крыши с колпаками дымовых труб цвета терракоты. В просветах между водосточными трубами блестела Темза. Но лучше всего было сесть прямо на подоконник, откуда был виден большой участок реки вплоть до самой излучины, где перспективу замыкал железнодорожный мост.

Окно дальней стены выходило на улицу, и в нем, как в зеркале, был виден точно такой же дом. Когда Элоди вошла к себе в тот вечер, пара, которая жила в квартире напротив, еще не вставала из-за стола. Случайно она узнала, что они – шведы, и это открытие все объяснило – их высокий рост и красоту, а также странную «нордическую» привычку ужинать после десяти вечера. Над кухонным столом у них висела лампа с абажуром, похожим на креповый: любая поверхность под ним розовато искрилась. Даже их кожа и та сияла.

Задвинув в спальне шторы, Элоди включила свет и достала из коробки фату. Она почти ничего не знала о моде, не то что ее подруга Пиппа, но чувствовала, что эта вещь – особенная. Винтажная – несомненно, ведь столько воды утекло, – она могла стать предметом вожделения для многих коллекционеров, поскольку принадлежала самой Лорен Адлер, но для Элоди она имела совершенно особую ценность – как вещь ее матери, от которой осталось на удивление мало. Мало личного, такого, что имело бы значение лишь для нее самой и ее близких.