Интересно, что сказал бы об этом Феликс, пророк с Авраамом Линкольном в петлице, чьи предсказания казались тогда безумием. Все случилось, как он и говорил: камеры стали вездесущими. Они есть буквально у каждого. Вот сейчас, прямо у меня на глазах, несколько человек, разбредаясь по комнате в разные стороны, нацеливают свои гаджеты – кто на стул, кто на половую плитку. Адепты опосредованного восприятия, они смотрят на мир через окошки телефонов, щелкают затворами, чтобы сохранить мгновение для будущего и освободить себя от необходимости видеть и переживать его сейчас.


Все пошло иначе после того утра, когда Эдвард пришел за мной в дом миссис Мак на Литл-Уайт-Лайон-стрит. И он, и я без слов приняли то новое постоянство наших отношений, которое отсутствовало прежде. Эдвард взялся за новую картину, назвав ее «Спящая красавица»; но если раньше он был художником, а я – его натурщицей, то теперь мы с ним составляли нечто иное. Работа перетекла в жизнь, а жизнь – в работу. Мы стали неразлучны.

Первые недели 1862 года выдались отчаянно холодными, и печка в студии топилась не переставая. Помню, как я, лежа на бархатных подушках, из которых он сделал мне импровизированную кровать, глядела вверх, сквозь запотевшее от тепла комнаты стекло, на серые облака, нависавшие над ним в сером небе. Мои распущенные волосы он разложил вокруг меня, а две длинные пряди спустил мне на грудь, прикрыв ими декольте.

Мы проводили вместе весь день и большую часть ночи. А когда он наконец откладывал кисти, то сам отводил меня в Севен-Дайелз, чтобы с первыми лучами утра привести обратно. Наши разговоры текли теперь беспрепятственно, и подобно тому как нитка в руках опытной вышивальщицы образует на ткани узор, так и истории, рассказанные нами, образовали в сознании каждого из нас рисунок жизни другого, тем самым привязав нас друг к другу. Я рассказала ему об отце и матери, о часовой мастерской отца с ее чудесами, о наших поездках в Гринвич, о жестянке, в которую я пыталась поймать солнечный свет; я говорила о Бледном Джо и о нашей невероятной дружбе; о миссис Мак и о Капитане; о Маленькой Пассажирке с ее парой белых перчаток. Я назвала ему свое настоящее имя.

Друзья Эдварда не могли не заметить его отсутствия. У него и раньше бывали периоды одержимости работой, когда он уединялся и писал, иной раз на целые недели бросая Лондон, – в семье эти его периоды снисходительно называли «приступами мечтательности»; но, по всей видимости, его полное исчезновение с горизонта жизни родных и друзей в начале 1862 года ощущалось ими как нечто новое. Он не отвлекался ни на что: не писал друзьям, не читал их писем, не ходил на еженедельные встречи Пурпурного братства в паб «Кладовая королевы».

Был март, и «Спящая красавица» уже близилась к завершению, когда он познакомил меня с друзьями. Встреча состоялась у Феликса и Адель Бернард, которые жили тогда на Тоттенхэм-Корт-роуд; за простым кирпичным фасадом шла истинно богемная жизнь. Стены, выкрашенные в винный и индиговый цвета, были едва видны за огромными картинами в рамах и фотографическими снимками. По ним скользили фантастические тени от пламени множества свечей – казалось, их были сотни, – вставленных в замысловатые канделябры; воздух был густым от дыма и жарких споров.

– Так, значит, это все-таки вы, – сказал Торстон Холмс, глядя мне прямо в глаза, пока Эдвард во второй раз представлял нас друг другу. Затем он поднес мою руку к своим губам, как тогда, в Королевской академии. И опять что-то неприятное, некое предчувствие шевельнулось у меня внутри.

В те дни я мало чего боялась по-настоящему. Детство, проведенное в Севен-Дайелз, дает прививку от многих страхов, но, признаюсь, Торстон Холмс меня пугал. Он был из тех, кто привык всегда добиваться своего, и при этом не нуждался ни в чем материальном, снедаемый страстью к тому, чего не мог заполучить. Он был способен на жестокость, как случайную, так и преднамеренную, причем по части последнего вообще был большим специалистом. Однажды я видела, как на вечере у Бернардов он оскорбил Адель едким замечанием об одной из ее первых фоторабот, а потом, откинувшись на спинку кресла, с довольной улыбкой наблюдал последовавшую за этим сцену.

Я интересовала Торстона лишь потому, что он видел во мне вызов – сокровище, которое он мог отнять у Эдварда. Это я поняла сразу, но, клянусь, даже не представляла тогда, как далеко он способен зайти ради достижения своей цели и с какой охотой он готов навлекать на других несчастья ради собственного удовольствия.

Иногда я думаю о том, что именно из случившегося летом 1862-го можно было предотвратить, если бы я уступила Торстону в ноябре, в день, когда открылась выставка в Королевской академии, или хотя бы не отнеслась к нему так холодно. Но сделанного, как известно, не воротишь, вот и я, сделав свой выбор, должна была пожинать его плоды. Я снова и снова отказывала Торстону, когда он просил меня позировать; старалась не оставаться с ним наедине; избегала участившихся знаков внимания. Большей частью он действовал скрытно, предпочитая уязвлять меня исподтишка. Всего раз он позволил себе неосторожное высказывание в беседе с Эдвардом – и поплатился синяком под глазом, с которым ходил целую неделю.

Тем временем миссис Мак была довольна, получая регулярные платежи за мои услуги натурщицы, и Мартину, хочешь не хочешь, пришлось смириться с таким оборотом дела. Конечно, он не молчал, а высказывал свое неудовольствие при каждой удобной возможности, и порой, покидая поздней ночью студию в сопровождении Эдварда, я краем глаза замечала какое-то движение на противоположной стороне улицы – это был Мартин, шпионивший за мной. Но даже его неуместное внимание не мешало мне жить, пока он держался от меня на расстоянии.

Мать Эдварда, со своей стороны, поощряла наши отношения. Новое полотно было выставлено в апреле 1862-го, заслужило широкое одобрение и привлекло перспективных заказчиков; она лелеяла мечты о лаврах члена Королевской академии для сына и о бешеном коммерческом успехе его работ, однако была обеспокоена – в прошлом Эдвард, исчерпав один предмет, тут же переносил свой интерес на следующий, теперь же он никуда не спешил и другую картину не начинал. Вместо того чтобы, пользуясь успехом выставки, взять заказ, он то погружался в рассеянность – и тогда какое-то нездешнее выражение туманило его взгляд, делало неподвижными черты, – а то вдруг хватался за блокнот и начинал стремительно делать в нем наброски. Убедившись, что сын вырос в большого мастера, полная надежд на его блестящее будущее, она сама гнала его в студию, а меня засыпала подношениями в виде пирожков и чая, словно только этими жалкими крохами меня можно было удержать рядом с ним.

Что до Фанни, то, кроме выставки «Спящей красавицы» в апреле, когда она холодно кивнула мне издали, мы виделись с ней лишь однажды: она с матерью пришла тогда к миссис Рэдклифф на чай, и та привела обеих в студию – показать художника за работой. Они стояли прямо за спиной у Эдварда, Фанни была такая хорошенькая и гордая в новом атласном платье.

– Боже, – сказала она, – разве эти краски не прекрасны? – И тогда Эдвард встретился со мной взглядом, и в его глазах я прочла такое тепло и такое желание, что у меня захватило дух.

Поверит ли мне кто-нибудь, если я скажу, что за все эти месяцы мы с Эдвардом ни разу не говорили о Фанни? И не потому, что сознательно избегали этого предмета. Сейчас это кажется ужасной наивностью, но тогда мы о ней просто не думали. К тому же нам и так было о чем поговорить, а беседа о Фанни не казалась нам интересной. Любовь эгоистична.

Зато теперь я то и дело возвращаюсь мыслями к Фанни, жалею, что мало думала о ней тогда, корю себя за глупость: как я могла не понять, что Фанни не отдаст Эдварда без боя? Наверное, я, как и он, была ослеплена мыслью о том, что жребий брошен: мы должны быть вместе. И ни один из нас не задумывался о том, что другие могут видеть все иначе и никогда не смирятся с этой простой истиной.


Она вернулась!

Элоди Уинслоу, архивист из Лондона, хранительница памяти Джеймса Стрэттона и альбома Эдварда.

Я вижу ее у входного киоска: она пытается купить билет. Но что-то не получается, судя по выражению вежливого отчаяния, с которым она поднимает руку и тычет пальцем в свои часики. Один взгляд на циферблат моих часов в Шелковичной комнате – и я понимаю, в чем дело.

И разумеется, оказавшись с ней рядом, я сразу слышу:

– Я приехала бы раньше, если бы не другая встреча. Сразу после нее я поспешила сюда, но всю дорогу заняла громоздкая сельскохозяйственная техника, таксист не мог ее объехать, а здешние тропинки слишком узки для машин.

– Все равно, – отвечает ей волонтер, которого, судя по надписи на сумке, зовут Роджер Уэстбери, – мы впускаем лишь определенное число посетителей в день, и на сегодня квота уже исчерпана. Приходите через неделю.

– Но меня здесь не будет. Я уже вернусь в Лондон.

– Мне очень жаль, но вы должны понять. Дом нуждается в защите. Мы не можем впускать в него неограниченное количество людей.

Элоди смотрит на каменную стену вокруг дома, на остроконечные фронтоны над ней. По ее лицу видно, как мучительно ей хочется попасть в дом, и я даю себе зарок, что ближайшая зима в Берчвуд-Мэнор покажется Роджеру Уэстбери особенно неуютной.

Она поворачивается к нему и говорит:

– Ну хотя бы чашку чаю я могу у вас купить?

– Конечно. Кафе сразу за нами, в большом амбаре над Хафостедским ручьем. Рядом сувенирный магазин. Может быть, вам захочется купить сумочку или постер.

Элоди поворачивает в указанном направлении, с честным лицом проходит половину пути, но потом сворачивает направо, а не налево и проскальзывает через кованую калитку в обнесенный стеной сад.

Теперь она бродит по тропинкам, а я хожу за ней по пятам. Настроение у нее сегодня явно какое-то другое. Она не вытаскивает альбом Эдварда, да и лицо у нее уже не такое дурацки-счастливое, каким было вчера. Брови немного сведены к переносице, и у меня возникает отчетливое ощущение, что она ходит не просто так, а ищет что-то определенное. И это наверняка не розы.

В самую красивую, центральную часть сада она не идет, а бродит по краям, там, где стены затянуты плющом и другими ползучими растениями. Вдруг она останавливается и начинает рыться в сумочке, а я с надеждой жду, – может, она опять вытащит альбом.

Но на свет появляется фотография. Цветная. Мужчина и женщина сидят рядышком, где-то под открытым небом, вокруг них зеленеет пышная растительность.

Элоди поднимает снимок, сравнивая его со стеной сада, но, видимо, остается недовольна результатом, потому что вдруг резко опускает руку, приближается к углу дома, поворачивает, проходит мимо каштана. Она явно направляется к Джеку, и я решаю во что бы то ни стало узнать о ней как можно больше, прежде чем она отправится в обратный путь. Я вижу, как она бросает взгляд в сторону кухни, где вчера Джек отскребал пригоревшую форму для пирога. Сомневается, по всему видно. Вот теперь нужно, чтобы ее кто-нибудь подтолкнул, и я с радостью это делаю.

«Войди внутрь, – шепчу я. – Что ты теряешь? Зато, если повезет, он может даже впустить тебя в дом».

Элоди подходит к двери в пивоварню и стучит.

Джек, который засиделся допоздна, а ночью плохо спал, прилег вздремнуть и ничего не слышит.

Но я твердо вознамерилась не дать ей уйти, а потому решительно опускаюсь на колени рядом с его кроватью и так же решительно, изо всех сил, дую ему в ухо. Он подскакивает как ошалелый, вздрагивает всем телом, и тут раздается второй стук.

Он встает, прихрамывая, подходит к двери и тянет ее на себя.

– Здравствуйте, это снова я, – говорит она. По Джеку видно, что он только что встал с постели, и она добавляет: – Мне так жаль, что я вас потревожила. Я не знала, что вы здесь и живете.

– Временно.

Он ничего больше не объясняет, а она слишком хорошо воспитана, чтобы выспрашивать подробности.

– Извините, что я снова к вам обращаюсь, но вы были так любезны вчера. Вот я и подумала: может быть, вы не откажетесь еще раз впустить меня в дом.

– Там сейчас открыто. – Он кивает в сторону задней двери, откуда, как вода из водостока, начинает извергаться поток туристов после экскурсии.

– Да, но ваш коллега, который ведает продажей билетов, сказал, что я приехала слишком поздно и на последнюю экскурсию опоздала.

– Правда? Вот педант.

Она улыбается, явно удивившись:

– Да, вы знаете, я тоже так подумала. Но вы кажетесь мне… менее педантичным.

– Слушайте, я готов провести вас в дом когда угодно, но не сегодня. Мой… коллега… предупредил меня, что задержится – нужно присмотреть за починкой чего-то. Хуже того, завтра с утра он планирует вернуться и убедиться, что рабочие вернули всю мебель на место.

– О-о.

– Но если к полудню вы вернетесь, их уже не будет.

– К полудню. – Она задумчиво кивает. – Завтра у меня другая встреча, в одиннадцать, но я приеду сразу после нее.