— Не надо бояться. Если бы Цезарь желал вашей смерти, вас уже не было бы в живых.

«Ну конечно, — сообразила я. — Мы ведь нужны ему для триумфа». И пошла вслед за ярко-красной накидкой.

Внутри гимнасия при виде Октавиана тысячи горожан безмолвно рухнули на колени.

— Теперь понимаю, — саркастически заметил он, — чем Антония так привлекал Египет.

— Ты фараон, — вставил один из солдат. — Прикажи, и эти люди станут голыми танцевать на улицах.

— Я думал, они здесь и так это делают, — ухмыльнулся Юба, и на лице Октавиана впервые мелькнула улыбка.

Поднимаясь на высокий помост, я пыталась угадать, одинаково ли плохо нам с Александром в эту минуту. Отец рассказывал, как после битвы при Филиппах Октавиан велел перебить всех пленников до единого. Двое из них, отец и сын, взмолились о пощаде, но победитель велел оставить жизнь лишь одному из них: пусть, мол, сыграют в морру[4]. Старик отказался, сам попросил о казни. Девятнадцатилетний Октавиан лично расправился с ним, а когда оставшийся в живых сын захотел покончить с собой — насмешливо предложил ему свой клинок. Даже наш отец, не чуравшийся поля битвы, видел в его притязаниях на престол Цезаря одну лишь бессердечную одержимость.

Едва мы взошли на помост, как Октавиан воздел кверху руки (под его тогой блеснула незамысловатая кольчуга, и я снова подумала: может, найдется еще отважный александриец, готовый пожертвовать жизнью, лишь бы освободить Египет от ига захватчика) и произнес:

— Можете встать.

Озаренный факелами гимнасий наполнился гулом; тысячи тел одновременно распрямились. По всему периметру, возле каждого из окон и тяжелой кедровой двери рядами по семеро стояли солдаты — на случай бунта. Но люди просто поднялись молча, и стоило Октавиану заговорить, как они затаили дыхание, ожидая собственной участи. Когда он заявил, что на этот раз обойдется без порабощения, что город не понесет на себе вину правителей и что воины противника будут помилованы, то и тогда ни единый звук не нарушил мертвой тишины.

— Ибо Египет принадлежит не Риму, но лично мне, избранному потомку Птолемеев, — провозгласил победитель. — А я всегда защищаю свое.

Женщины в тревоге прижали к себе детей, смущенно поглядывая на мужчин, стоявших рядом. О жестокости Октавиана в Египте слагали легенды.

Наконец подал голос великий жрец Исиды и Сераписа:

— Он даже пощадил младших детей нашей царицы. Ура Октавиану Милосердному, царю над царями!

— Октавиан Милосердный! — подхватила толпа.

Потом кто-то бросил клич:

— Цезарь!

И стены гимнасия задрожали от согласного рева.

— Что они делают?! — прокричала я брату по-парфянски (уж этот-то язык Юба точно не мог понимать). — Зачем так орут его имя? Это захватчик!

— Теперь уже — освободитель, — с горечью произнес Александр.

— Но как же отец? — У меня защипало в глазах. — Цезарион и Антилл… Неужели никто не знает?

— Знают, наверное. Но сейчас они больше думают о себе.

Октавиан опять воздел руки, и вопли сразу оборвались. Агриппа выступил вперед и объявил о том, что роскошные виллы вокруг Сомы переходят отныне в собственность Рима.

— Статуи Клеопатры и Марка Антония уже были щедро выкуплены за две тысячи талантов. Любой из вас, кто пожелает сохранить какое-либо произведение искусства, а то и собственное поместье, пусть держит наготове сундуки с золотом.

— Вот это алчность! — сердито шепнула я. — Он заставит их оплатить даже булыжники под ногами.

— Зато Александрия останется невредимой. Мусейон, Библиотека…

— Ради кого? Ради чего? Эти римляне даже не говорят по-гречески!

Человеческая масса у наших ног ликовала. Даже те, кому предстояло внести в казну Цезаря две трети стоимости своих поместий, чтобы сохранить за собой то, что и так принадлежало им по праву.

Октавиан спустился с помоста, и жители Александрии, расступившись, незамедлительно расчистили перед ним дорогу.

— За мной! — грубо бросил Агриппа.

А мне еще раз подумалось: может, настало время? Может, сейчас кто-нибудь рискнет напасть на Октавиана? Отец не задумываясь отдал бы жизнь за такую попытку. Но мы беспрепятственно шли вперед среди полной тишины; перепуганные люди боялись даже пошевелиться. Заплакал чей-то младенец, и тут же в толпе кто-то крикнул:

— Да здравствует Цезарь!

Когда мы ступили на улицу, накидка Октавиана громко захлопала на ветру; захватчик был жив и здоров. Никто не пожертвовал жизнью во имя нашей мамы. При этой мысли к горлу подкатила горькая желчь. На обратном пути ко дворцу я так ослабела, что почти не держала Птолемея за руку.

Низкорослый Октавиан шагал по улицам города с уверенностью, не страшась и не огибая темных закоулков. Правда, его окружали сорок солдат, чьи доспехи блестели даже под лунным светом.

— Я ничего не забыл?

— Нет, — заверил его Агриппа. — Это вы правильно решили — не трогать храмы. Жрецы не станут подстрекать народ к мятежу.

— А сами горожане?

— Вас называют царем, — ответил Юба. — Уверен, у них найдутся таланты для выкупа собственных поместий.

Октавиан улыбнулся, однако при виде дворца почему-то сбавил шаг. Во внутреннем дворе голосила женщина. Она побежала прямо на нас, и сорок солдат поспешили сомкнуть щиты.

— Цезарь! — кричала она. — Цезарь, произошло ужасное!

— Евфимия! — воскликнула я, разглядев лицо женщины в просвете между щитами.

— Царевна, скорее! Ваша мать умирает!

Агриппа с Октавианом переглянулись. Солдаты не тронули нас, когда мы с Александром и Птолемеем бросились во дворец. Не помню, устремился ли кто-нибудь следом, были мы в одиночестве или же в окружении сотен людей, когда прибежали к открытым дверям материнской спальни.

— Уйдите прочь! — приказал Александр слугам. — Прочь!

На нас обрушилась невыносимая тишина. Мать, облаченная в пурпурное платье, покоилась на ложе посередине чертога; свечи бросали яркие отблески на ее гладкую кожу. Ирада и Хармион лежали на полу, головами на шелковых подушках, будто ненароком заснули.

— Мама?

Я через силу пошла вперед.

Она даже не шелохнулась в ответ.

— Мама!

Мы с Александром бросились к ней. Тут к дверям подоспели Октавиан, Агриппа и Юба.

— Мама! — взмолилась я.

И тряхнула ее за плечи. Бережно уложенный на челе золотой венец приглушенно стукнул о пол. Хармион тоже не двигалась. Я взяла ее за руки, однако покрытые морщинами пальцы, когда-то учившие меня рисовать, были уже холодны. У локтя темнели две крохотные колотые ранки.

— Это была змея, Александр! — ахнула я.

И только теперь, обернувшись, заметила у двери Октавиана с его приспешниками.

Юба устремился ко мне, послушал, не бьется ли мамино сердце, проверил биение пульса у Ирады и Хармион и торопливо выдохнул:

— Змея? С чего ты взяла?

— Посмотрите на руки!

Юба вскочил.

— Здесь кобры, — сказал он Октавиану и приказал солдатам: — Комнату опечатать. А вы, Селена, Александр, Птолемей…

— Нет! — Я прижалась к матери. — Лекарь может отсосать яд.

Нумидиец покачал головой.

— Ее уже не спасти.

— Откуда вы знаете?! — прокричала я, и он вопросительно посмотрел на Октавиана.

— Послать за лекарем! — отрывисто бросил тот.

Седовласый солдат, стоявший рядом, не тронулся с места.

— Цезарь, — зашептал он, — вы получили то, чего добивались. Она мертва. Через десять месяцев мы вернемся в Рим…

— Молчать! Найдите лекаря и доставьте сюда сейчас же!

Юба взял за руку моего брата, зная, что с ним будет меньше хлопот, и строго сказал:

— Оставайтесь у двери. В комнате ползает по меньшей мере одна змея. Всем выйти наружу и не входить.

Мы стали ждать на пороге. Осунувшийся, побледневший Александр застыл на месте, напоминая одну из мраморных статуй, которые так любила царица.

— Он солгал, — прошептала я по-парфянски. — Никакого триумфального шествия через три дня не будет. Он просто хотел, чтобы мама наложила на себя руки.

Тут появился лекарь и занялся своим делом при свете лампы, бросавшей отблески на его черную кожу. Не издавая ни звука, с бешено колотящимися сердцами мы с Александром следили за ним. Отыскав на маминой руке багровые ранки, он сделал тонкий надрез чуть выше укушенного места. Затем припал губами к коже царицы и попытался вобрать в себя яд, проникший в тело. Казалось, минула вечность. Наконец лекарь выпрямился и утер окровавленный рот. По его лицу было ясно, что мы осиротели.

Александр тихо спросил:

— Маму ведь похоронят в мавзолее?

Подбородок Октавиана вздернулся.

— Разумеется, как царицу Египта.

Я не услышала в его голосе ни раскаяния, ни даже удивления.

— А что, детей в самом деле оставим в живых? — осведомился Агриппа.

Октавиан смерил меня оценивающим взглядом, точно сокровища матери в мавзолее.

— Девушка хороша. Через пару лет, когда понадобится утихомирить одного из сенаторов, она как раз войдет в нужный возраст, чтобы составить чье-нибудь счастье. Мальчишкам еще не исполнилось и пятнадцати. Не будем их трогать — и люди сочтут меня милосердным.

— А когда же в Рим? — пожелал знать Юба.

— Отплывем туда через несколько месяцев, как только уладим все дела.

Глава третья

Александрия

1 июля 29 г. до н. э


В Рим нам предстояло отплыть на судне, принадлежавшем матери, — на огромной таламеге, на палубе которой, среди колоннад, отцу как-то раз удалось потехи ради разыграть конную битву. Теперь по ней сновали римские солдаты, восторженно восклицая при виде каждого пустячка вроде очередной пальмы в горшке, фонтана в гроте, спальни с отделкой из слоновой кости с позолоченными изображениями Исиды, кедрового кресла или богато расшитой кушетки. Хотя вещи уже сносили на корабль, Октавиан отказывался пускаться в путь, не спросив на это воли богов.

Стоя на пристани, мы с Александром наблюдали, как он взял в руки трепещущую куропатку и, приняв у Юбы насухо вытертый нож, молниеносным движением кисти перерезал птице горло. Кровь просочилась у него между пальцами, обагрила их и закапала на доски палубы. Взгляды всех присутствовавших обратились к авгуру, накрывшему голову плотной льняной тканью.

— Что это значит? — потребовал ответа Октавиан.

Авгур поднял руку и покачал головой.

— Сначала должен образоваться рисунок.

Юба, стоявший подле меня, улыбнувшись, проговорил по-парфянски:

— Он полагает, будто какие-то пятна крови поведают нам, не собрались ли боги отправить корабль на дно. Хотя, конечно, если авгур не прав, вряд ли кто-нибудь выживет, чтобы рассказать о его позоре.

— Откуда ты знаешь парфянский? — шепнул мой брат.

— Как тайный соглядатай Цезаря среди покоренных народов, я просто обязан был выучить несколько чужих языков. Иначе какой от меня здесь прок, верно?

При этом слово «несколько» он произнес насмешливым тоном, и внезапно мне стало дурно.

— Значит, все наши речи ты сразу передавал Цезарю?

— С какой стати? В ваших беседах не было ничего примечательного. Но в Риме, царевна, даже у стен есть уши.

— Твои уши.

— Не только.

Октавиан с интересом следил за нами.

— Выходит, ты посылаешь людей в темницу, — заметила я. — Или на верную смерть.

— Исключительно тех, кто решил поднять руку на Цезаря. Вы ведь не собираетесь на него покушаться? — ответил Юба как бы в шутку, но при этом обжег меня совершенно серьезным взглядом.

— Что происходит? — спросил Агриппа.

Пристально посмотрев мне в глаза, нумидиец обернулся и с улыбкой ответил:

— Я просто предупредил детей царицы, что в Риме многое будет иначе. Кажется, они поняли.

В эту минуту он, без сомнения, говорил обо мне.

Авгур наконец воздел руки к небу.

— Ну? Что там? — не сдержался Октавиан.

— Благоприятные знаки, — провозгласил гадатель, и Цезарь издал громкий вздох облегчения. — Юпитер благословляет ваше морское странствие.

Агриппа тут же вручил ему кошелек с деньгами. Когда троица вместе с Октавианом удалилась на безопасное расстояние, я, набравшись духа, шепнула брату:

— Он все слышал.

— Да ведь мы ничего такого не говорили.

Зато Юба видел мои глаза. Он понял, что у меня на уме. Октавиан убил Антилла и Цезариона. Вынудил моих отца и мать покончить с собой. Ушли даже Ирада и Хармион. Минуло одиннадцать месяцев, но до сих пор, стоило вспомнить о них, покоящихся в мраморных саркофагах внутри мавзолея, — и в горле будто вставал ком. Спустя семь дней после речи Октавиана в гимнасии по улицам Александрии двинулась погребальная процессия, собравшая столько плакальщиков, что римлянам пришлось бросить все свои силы без остатка на поддержание порядка в городе. И вот — кончено. У нас отобрали все, кроме нескольких сундуков с шелками. Мало того: еще неизвестно, как обойдутся с моими братьями, когда им исполнится по пятнадцать лет. Смерть виделась мне неотвратимым, а то и желанным выходом из положения — по сравнению с тем, что ждало нас в Риме. А если худшего все равно не избежать…