Витольд Недозор

Дочь Великой Степи

© В. Станкович, Г. Панченко, 2019

© Depositphotos.com / bereta, RoneDya, pirita, обложка, 2019

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2019

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2019

* * *

Она была царицей и рабыней. Одни называли ее последней амазонкой, другие – дочерью богини. Она сражалась в войнах наравне с мужчинами и была посвящена в самые мрачные тайны темных древних культов. Ей восхищались друзья и враги, а мудрецы описывали ее на страницах хроник. История знает ее как Гипсикратию – неукротимую и дикую возлюбленную великого государя Митридата[1].

Но при рождении, на берегах великой реки, ныне именуемой Днепр, ей было дано другое имя…

Пролог

Над Боспором Киммерийским поднималось солнце, заливавшее улицы Пантикапея[2] розовой кисеей.

В утреннем сиянии, окутавшем город, вились улицы с белеными домами под красной черепицей крыш; вставала из мрака громада дворца на акрополе – обветшалого, но все еще по-варварски пышного… Из того же мрака поднимались, словно рождаясь на свет, и становились видимыми застывшие в грозной неподвижности тяжелые башни цитадели. И синела гладь бухты. Уж она-то точно была сейчас ярче всего вокруг…

А еще с восходом солнца город, кроме цветов, наполнили звуки: лязг отодвигаемых засовов и отпираемых замков, крик водоносов, скрип телег. Следом пришли дневные запахи выдубленных кож, угля и накаленного металла из кузниц, тяжелая вонь сукновален и перебивающий все дух соленой рыбы – главной пищи бедняков.

В гавани застыли понтийские биремы со свернутыми парусами – жалкие остатки некогда грозного флота. У пирса нелепо высился флагман – трехпалубная «Амфитрита», – и канаты, заведенные за причальные камни, казались волосяными узами, какими пигмеи связали циклопа. Рядом, как мышата вокруг уснувшего кота, сгрудились мелкие кораблики: хеландии из Диоскурии[3] и Ольвии[4], камары гениохов[5], привезших на продажу шкуры и меотийский сыр…

А чуть поодаль внушительно, по-хозяйски расположилась пара судов, уступавших размерами только «Амфитрите»: римские онерарии прибыли за пшеницей. Понтийское зерно сильно упало в цене, ибо покупателей нет, вот и пожаловали волки на добычу.

Покамест оно бессмысленно гниет в амбарах или идет на праздничные раздачи беднякам, что для казны еще бессмысленнее; но грядет царский указ – и сразу после него станет понтийский хлеб для римлян золотом…

Агора, главная площадь, была шумна и бурлива, как в прежние, много лучшие времена. Торговцы разложили товар на столах или прямо на камнях, подстелив ветхое рядно, но охотников продать было куда больше, чем купить.

Гончары, в чьи руки и фартуки въелась красная глина, отдавали товар почти задаром. Грустили и писцы – тощие и бледные, как мыши, что в библиотеках грызут с голодухи папирусы: мало кто сейчас пишет прошения, а уж желающих заказать свиток с поэмами Гомера или озорными стихами Анакреонта и вовсе почти нет.

Шатались взад-вперед безработные моряки в истрепанных синих хитонах. Немало было и калек: у кого нет ноги, у кого – руки… а вот этому повезло, он лишился только трех пальцев, но меч ему больше не держать, ложку тоже.

Война… Проигранная война.

Только одна примета любого эллинского города оставалась неизменной: великое множество бездельников-философов, ищущих, кто бы угостил их разбавленным вином и кефалью в обмен на умную беседу. Сейчас главной темой таких бесед были предсказания. Из уст в уста передавалось, что шаманы тавров сулили великие бедствия и «падение большой головы». Но другие вспоминали, что огромная багряная комета, взошедшая на небесах в день рождения базилевса Митридата-Диониса, предвещала ему, согласно мнению всех звездочетов, семидесятилетнее царствование, великие войны, а под конец – его власть над четвертью Ойкумены. Так что царь будет править и воевать еще десять лет.

Внимание публики вдруг ненадолго отвлеклось: агору пересекали всадники.

Первой ехала женщина, нестарая еще и красивая, несмотря на тяжелые складки у рта. Женщин верхами Пантикапей видел, хотя и нечасто, но эта была не из степнячек, что иногда пригоняли стада в город.

Стан всадницы покрывала шитая золотом мужская одежда: персидский кафтан, не скрывавший высокой груди, шаровары, сапоги синей кожи и высокая шапка. При седле болтался сверкающий сталью топор с хищно выгнутым лезвием. Конь под ней был не парфянский нисеец и не громадный пафлагонский жеребец, а мохнатый коротконогий приземистый гагр. Правильный выбор для понимающего человека: в городе этот некрупный поворотливый конек – то, что нужно.

Позади предводительницы ехали двое: седая, но еще крепкая одноглазая сарматка в римской чешуйчатой лорике[6] и юный лучник.

Первую женщину провожали взглядом, узнавая. Кто-то визгливо бросил в спину: «Царева подстилка!» Но ни она, ни спутники даже не обернулись.

Остановившись у добротной приземистой лавки менялы, женщина ловко спрыгнула наземь. По правде говоря, царской жене не полагалось находиться наедине с торговцем или купцом, да и вообще разгуливать по городу без положенной свиты. Но сейчас даже сам грозный царь не мог бы попенять ей, ибо в полутьме лавки навстречу женщине поднялся тот, кого мужчиной в Пантикапее не называли. Это был евнух, причем такой, словно бы только что сошел с театральных подмостков, где «маска евнуха» вот уже которое поколение веселит зрителей: низенький, жирный, с засаленными волосами и сонным взглядом, но при этом румяный, как спелое яблоко.

– Какая честь! Что угодно достойнейшей госпоже Гипсикратии? – согнулся он чуть ли не в пол.

(«Ну кто же не знает меня в этом городишке, дряхлом, как хлев самого Аида?» – мысленно улыбнулась гостья.)

– Зачем вообще ходят к меняле? – На сей раз она сопроводила улыбку словами. – Хочу получить немного денег под залог. Дочь моя скоро выходит замуж, а приданое царской дочери должно быть достойно отцовского имени.

– Ох, госпожа! Ты просишь у нищего! – Толстячок расплылся в приторной вежливости. – Сейчас многие просят в долг: несут родовые украшения, пишут закладные на земли и усадьбы… Многие хотят взять в долг, но мало у кого есть деньги… А вот если ты желаешь что-то купить к бракосочетанию, я охотно помогу. Как раз вчера вдова лохага[7] Эпаменида принесла чудесные золотые серьги индийской работы. Ее предок взял их в самом Персеполисе, и теперь несчастная продает его наследство, чтобы прокормить детей. Но я не смог дать больше пяти мин[8]. Хотя столь высокой госпоже отдам всего лишь за четыре, если…

– На этот счет не беспокойся, у меня хороший залог. – Гипсикратия, снова улыбнувшись, протянула ему перстень, вытащенный из кошеля.

Скопец поднес его к глазам – и из румяного вдруг стал белым. Оглянулся зачем-то сперва на дверь, затем на короткий меч на поясе гостьи.

– Не шуми и не вздумай обделаться! – прошипела она. – Я на вашей стороне.

– А… а… – Собеседник царицы хватал ртом воздух, не в силах договорить.

– Поликрат решил все рассказать царю, – не разжимая зубов, процедила Гипсикратия, – но хотел сделать это сам, без посредников, чтобы получить как можно больше. Подумал, что я помогу ему добраться до Митридата и стать царским спасителем. Благодари Апатуру и своего Зевса, что так вышло!

– Поликрат… – просипел ее собеседник. – Поликрат…

– Я позаботилась о нем: он ничего никому не расскажет, – сухо продолжила женщина.

– Госпожа… – Евнух явно не знал, что сказать. – Достойнейшая…

– У вас самое большее две луны, потом здесь будут аорсы[9] и еще десяток орд головорезов. Так что чем быстрее вы будете готовы, тем лучше. А я открою ворота. И не спрашивай как – это мое дело. Твое дело – устроить так, чтоб твой хозяин занял трон.

– Да! Да! – бормотал скопец, мелко трясясь от пережитого только что ужаса. – О мудрейшая! Фарнак не забудет тебя! Он вознаградит тебя как никто! Фарнак не забудет тебя, госпожа!

(«Лучше бы как раз забыл!»)

– Как все будет готово, пришлешь человека со словом, – бросила женщина, поворачиваясь ко входу. – Я скажу, когда и где вам ждать. Знаком послужит этот перстень.

– Госпожа, – тихо прозвучало за спиной, когда она уже стояла на пороге. – Почему?..

– Какая разница? – Женщина зло передернула плечами, и евнух понял: зачем она будет что-то объяснять ему, получеловеку, не способному любить? – Я помогу твоему господину, а остальное неважно. Еще одно! – Гипсикратия развернулась на месте. – Все-таки дай мне денег. Если тебя спросят, скажешь, что царица приходила получить в долг, а спросят меня – покажу золото. Потом отдам.

– Да… да, конечно… – В крепкую ладонь воительницы лег увесистый мешочек. – Двести золотых статеров. Я приготовил их для Зенона, но я найду… не изволь беспокоиться, великолепная!

Не слушая уже его, базилисса понтийская вышла за порог и молча вскочила в седло.


Говорит Гипсикратия

В своей жизни я творила немало того, что люди называют злом. Я убивала: и в битвах, и из-за угла, и на потеху толпе. Я воровала и грабила. Я лгала, распутничала и изменяла мужьям, в верности которым клялась перед алтарями. В одном я не грешна: я никогда не предавала доверившегося мне. Теперь мне предстоит это сделать. И я предам тебя, мой муж, мой возлюбленный, мой царь, мой благодетель. Я совершу это – и да смилостивится надо мной Великая Мать!

Часть первая. Дочь волка

Глава 1

Солнце совсем опустилось за горизонт, восток озарился мертвенным серебристым сиянием, и из-за рощицы в небо полезла, гася вокруг себя звезды, почти полная луна.

Взошла над степью. Огромная, свинцово-серебристая. Луна лета, катящегося на вторую половину. Не узкий ущербный серпик и не медно-кровавая: недоброе знамение грядущих несчастий. Хорошая чистая луна, словно лик Апи[10], смотрящий на своих детей.

Зиндра вздрогнула: показалось или где-то далеко у виднокрая провыл волк? Оно, конечно, могло и почудиться, да летние волки обычно сыты и на столь опасную добычу, как человек, вряд ли нападут. Их забота – таскать сайгаков из диких стад и овец у зазевавшихся пастухов… Но все же…

Зиндра передернула плечами: не ей, носящей тамгу[11] волчьего рода, бояться предка. Впрочем, в ночной степи могут бродить не одни лишь волки.

Девушка пододвинула к себе пастуший ярлыг – длинную палку крепкого, надежного ясеня с выточенным из изгиба ветви навершием-клювом. Таким, особенно если он закален на огне, как следует врезать – и можно пробить череп что у четвероногого хищника, что у двуногого.

Клюв ее ярыга был закален на совесть…

Луна проливала свет на серые пятна лишайника, испещрившие поверхность ноздреватых валунов, на пахнущую пылью выветренную землю, еще не остывшую от дневных лучей… Отсюда была видна ширь Дан-Абры, зеркально блестевшая под лунным светом. Катила свои воды река из самого центра мира, из-под застывшей в вечной ледяной неподвижности диких черных лесов со страшными неврами[12], превращающимися в волков, и бастарнами[13], жестокими и вероломными, как их предки-рабы…

Отсюда, с высоты Старой Могилы, девушке не был виден ее родной йер: три дюжины неровных мазанок-полуземлянок, вытянувшихся вдоль речного берега. Но до него неблизко. А если матушка проснется да увидит, что нет в жилище непоседливой дочери?

– Матушка Хоа за такое шкуру спустит, – тихо промолвила Зиндра, сама себе отвечая. И помотала головой, отгоняя неприятные воспоминания о том, как та, застав падчерицу и племянницу обнимающейся с Яром, сыном соседа, отстегала ее хворостиной чуть не до крови…

Хоа, рано постаревшую и злую на жизнь, можно было понять. С тех пор как два лета тому взорвавшийся кузнечный горн убил отца Зиндры с помощником, из дома ушли радость и достаток…

Надо было делать то, зачем пришла, и возвращаться, чтоб перехватить перед рассветом хоть немножко сна.


Старая Могила была местом не очень добрым и уж точно не простым. Крутые глинистые склоны в редких глубоких промоинах, плоская вершина – ни дать ни взять старый кряжистый пень, грузно выпирающий из земли. Курган этот был выше прочих. Старики из Конской Гривы, ее родного селения, говорили иногда, что насыпан он не их предками и даже вообще не сколотами[14], а киммерийцами[15] или вовсе неведомыми народами, что жили до них. Была ли то могила царя вождя или великого жреца – неведомо…

Живи тут поблизости йованы – народ, сам себя называющий эллинами, – определенно раскопали бы древний курган ради золота и самоцветов, не боясь духов возмездия и посмертного проклятия. Но у народа Зиндры было не в обычае обирать погребенных.

А на вершине, полускрытое в сумраке, возвышалось изваяние…


Большая, в пять или шесть локтей, каменная баба: грубо отесанная глыба редкого тут серо-розового гранита с маленькими, сложенными внизу выступающего тяжелого живота руками, еле намеченными массивными грудями и тяжелыми бедрами. Она торчала на голой вершине кургана, и с изрытого временем лика смотрели впадины глаз – прямо и глухо. И чем дольше случайный путник вглядывался в них, тем отчетливее казалось ему, что глаза эти жили. А еще казалось – камень ждет чего-то или кого-то. Может, тех, кто вкопал его сюда, в этот холм, для поклонения неведомым богам или еще какой надобности.