— Что случилось?

Он лепечет:

— О!.. Галлимар… Моя книга. Они считают, она гроша ломаного не стоит. И не они одни, но все же… Есть ведь какие-то приличия. Так грубо выставить меня за дверь!..

— Вас били? — спрашивает Патрис.

— Почти что, — бормочет Паскаль, опустив глаза.

— Держи зонт, — командует мне Патрис.

Я недоверчиво гляжу на него.

— Куда ты?

Он пальцем указывает на стеклянную дверь:

— Научить их приличиям. — Затем, повернувшись к Паскалю, рубит: — Во-первых, что до приличий, тут я ас; во-вторых, я боксер.

Иногда я думаю: Патрис в самом деле идиот или нарочно ведет себя так, чтобы с невозмутимым видом смешить публику? А может, в этом проявляется его чувство юмора. В таком случае оно у него чудовищно извращено.

Тут уже Паскаль перепугался:

— Не делайте этого. Иначе я пропал!

— Пропали? — изумился Патрис.

Пришлось объяснить ему, что Галлимар держит в своих руках судьбы всех французских писателей и что ни в коем случае нельзя гневить его менеджеров. На это ушло время. Мы все вымокли до нитки и укрылись в «Пор-Рояле». Я заказала грог: можно ведь чуть-чуть покейфовать, не прослыв алкоголичкой. Паскаль решительно заказал виски, а Патрис залпом опустошил стакан оранжада, после чего убежал на тренировку.

Вот и вся история. Дальше были осень (дождливая), зима (студеная) и весна (прохладная). Поездки за город в машине, кино, пиццерии на бульваре Сен-Мишель. Я перепечатала Паскалю две рукописи, озаглавленные соответственно: «Розовая вода» и «Катящийся камень». К изданию их не приняли.

Когда очередной отказ издательства разбивал сердце Паскаля, он переставал быть буржуа с претензиями, дамским угодником и циником, каким является на самом деле, сегодня утром, например; он превращался в жалкое, в который раз обиженное существо, и мне нравилось встречать его с распростертыми объятиями и утешать.

Кроме того, мне хотелось иметь поклонника с машиной. Это, конечно, цинично, а цинизм, видит бог, мне претит, и все же есть разница между прогулками в автомашине и на метро. Метро — это скучно, тоскливо, особенно когда время приближается к полуночи, и те, кто это ощутил на себе, не станут мне перечить. В метро возникает эффект муравейника, где ты навеки обречен на ожидание. Десять минут ожидания на одной станции около полуночи в самом деле наводит меня на мысли о Вечности.

В машине же появляется ощущение, что ты в городе как у себя дома. Включаешь музыку, сидишь в кресле — в этом есть некое волшебство, словно ты не в машине, а в гостиной на колесах или, вернее, на крыльях — из-за скорости. Справа и слева мелькают огни, ветер треплет волосы, появляется предчувствие любви. Конечно, когда привыкаешь, воспринимаешь все это не так остро, но я только прошлой осенью с Паскалем начала свои выезды — я имею в виду без мамы, Франсуазы и Мишеля. Для меня это было так ново, что до сих пор не утратило очарования.

Не помню, как за завтраком между мамой и Паскалем зашла речь о волосах. Вернее, о стрижке. Словом, Паскаль заявил, что не выносит женщин с короткими волосами и никогда не позволил бы любимой женщине (тут Одиль навострила ушки) постричься.

— Действительно, — подтвердила мама, — это не очень женственно.

Паскаль же, в свою очередь, был не согласен с мамой, что с его стороны было весьма нетактично, потому как мама-то поддакнула ему просто так: эта тема, как и другие, не имеющие прямого отношения к лавке, не волнует ее. Я частенько ловлю Паскаля на нетактичности, несмотря на все его улыбки и припадания к ручке.

— Речь не о том, — уточнил Паскаль. — Совсем не о том. Это личное. Длинные волосы вызывают во мне… некое волнение. Я люблю их легкий запах.

— Легкий, легкий, — проворчала я. — А если они грязные?

— Их моют, — парировал он.

— Мыть длинные волосы замучаешься. С этой точки зрения короткие волосы более практичны.

— Практичны… Какое ужасное слово!

Я подозреваю, что Паскаль становится одним из тех мужчин, которые считают женщину существом низшего порядка. С одной стороны, во имя «волнения», вызванного каким-то смешным «запахом» длинных волос, он отказывает женщинам в праве на практичную прическу, то есть, по сути, на свободу (точно так же в XIX веке во имя «волнения», вызываемого видом тонкой талии и приподнятого бюста, мужчины замуровывали женщин в корсет); с другой стороны, Паскаль позволяет себе запрещать мне — на данный момент «любимой женщиной», кроме меня, быть вроде бы больше некому — распоряжаться своими волосами. А значит, всей своей жизнью: ведь то, как я поступаю со своими волосами, соответствует тому, как я думаю или не думаю о тех или иных вещах, что я чувствую или не чувствую в каждом данном случае.

Паскаль выложил свои аргументы с презрительной улыбкой, всем своим видом говоря: «Смотри-ка, малышка Одиль начинает шевелить мозгами! До чего мила и неловка! Просто восхитительно глупа! Как мне по душе этот ее придирчиво-недовольный вид!»

Я, разумеется, вскипела, что-то промямлила, и это еще усугубило охватившую меня ярость. Высокомерие и насмешка на лице Паскаля сменились унынием; он встал, похлопал меня по плечу, сказал, что писать надо не ему, а мне, поскольку сейчас публикуют много «всего такого», и вышел с тетрадью под мышкой.

Тогда я, недолго думая, поднялась к себе, взяла деньги и прямиком направилась в парикмахерскую, где провела в ожидании полчаса среди старух, читавших «Пуэн де вю», и все это время никак не могла сладить с гневом.

Когда наконец пришла моя очередь, я закрыла глаза и сказала:

— Под мальчика.

Все совершилось очень просто, минут за двадцать. С некоторым страхом взглянув на себя в зеркало, я не произнесла ни слова. Расплатилась, вышла на улицу и вот тут-то ощутила себя невесомой и хрупкой. Было впечатление, что кто-то с очень свежим дыханием непрестанно дует мне в затылок, и это было приятно. Взглянув на себя в витрине спортивного магазина, я поняла кое-что еще: моя прическа идет вразрез с моим нарядом — цыганской юбкой и вышитой блузкой. У меня вид мальчика, переодетого девочкой.

Мне вдруг захотелось одеться во все новое, деньги у меня еще оставались, я купила белые джинсы и хлопчатобумажный спортивный свитер, переоделась и отправилась на пляж.

Понятия не имею, как удалось Филиппу узнать меня: сама-то я, глядя в витрины, себя не узнавала. Я оглядывалась по сторонам, не понимая, что это за тонкая, восхитительная девушка в белом преследует меня от дверей магазина, а потом спохватывалась — да ведь это я. Признаюсь, что всю дорогу любовалась собой.

Филипп — из-за его ожога и моей близорукости, — показался мне сперва человеком с кровоточащим торсом, уносящим ноги от какой-то опасности — немалой, судя по тому, с какой быстротой и решительностью погружал он их в песок. Остановившись передо мной, он произнес лишь одно слово — мое имя, и тут только я поняла, кто передо мной. Он взял у меня из рук пляжную сумку, и мы пошли к остальным. По дороге я обратила внимание на одного молодого человека, конечно, не на Филиппа, смешного с его безудержными комплиментами и глупыми извинениями за вчерашнее. Тот молодой человек сидел под красным зонтом рядом с красивой рыжеволосой женщиной. Лица его я не разглядела, но заметила, что у него забинтовано колено. Посмотреть же на него в упор я не решалась, потому что чувствовала: он разглядывает меня с каким-то жадным любопытством. Но его позу, силуэт, общее усталое выражение я тем не менее заметила и оценила. И почувствовала, что он красив и одинок. Глупее, наверно, не придумаешь: любовь с первого взгляда к барышне, только что остригшей волосы, но вышеназванное чувство не переставало греть мне сердце, пока я своей неотразимостью и жуткой интеллигентностью ставила на место кошечек и щенков из той компании, где вчера меня подержали на расстоянии от их маленького цирка и посмеялись надо мной.

Филипп был сама учтивость: предлагал «Кэмел», мятные конфеты. Упражняя свои лицевые мускулы в нескончаемых томных улыбках, истощая скудные запасы своего интеллекта, он решил поспеть за мной на стезе литературы, избранной мной из чистой мести. Воспитанный на «Спиру»,[1] учебниках парусной навигации и Сан-Антонио,[2] он как огня боится всего неясного! Я несла свою излюбленную чушь, рассказывала о жизни Рембо, заимствуя даты из жизни Толстого, и все слушали меня, оцепенев от восторга.

До чего глупы эти подростки!

Часам к одиннадцати пошли купаться. Я чувствовала себя превосходно. Пусть эти ребята и девчонки тупицы — все равно я окружена их теплом, человеческим теплом. У воды затеяли возню, смеялись, тащили друг друга в море — они жили, и мне было хорошо среди них. Этому поверхностному чувству ублаготворенности чего-то недоставало, и я знала, чего именно, но нехватка не только не портила его, но превращала в некое подобие счастья.

Вода показалась мне слишком холодной, я вышла на берег. Рыжая красавица, которую я приметила под красным зонтом какое-то время назад, неподвижно стояла у воды, скрестив руки на роскошной груди. Я поздоровалась с ней, она, не удивившись, мило, с улыбкой ответила мне. Я постояла рядом с ней, она сказала:

— Вы дрожите.

— Вода очень холодная.

— Вытритесь, не то заболеете. Моя дочь ни за что не вытрется после купания. Думает, морская вода помогает быстрее и лучше загорать. А вы как думаете?

Слегка растерявшись, я ответила, что не слишком об этом задумываюсь. Моя собеседница повернулась ко мне, и мы взглянули друг другу в глаза. Она добавила:

— В мое время молодежь не была так красива. Ваше поколение сделало шаг вперед по сравнению с нашим. Мы большую часть времени были непривлекательны. Конечно, встречались исключения. Как вас зовут?

— Одиль.

— А меня Паула.

— Очень приятно.

Та, кого я отныне буду называть Паулой и кому, возможно, предстоит стать моей подругой, протянула мне руку; я сделала то же.

— Пройдемся?

Я согласилась. Эта женщина притягивала меня, в то же время я слегка ревниво относилась к ней. Мирное и сердечное выражение ее лица, спокойная красота, открытый и умный взгляд — все свидетельствовало о полном согласии с миром и обладало огромным обаянием.

— Вы местная? — спросила Паула.

— Нет. Я из Вильмонбля. Здесь на каникулах.

— Вам тут нравится?

— И да и нет. Я с родственниками. Атмосфера слегка… натянутая.

— У меня дочь вашего возраста. Зовут Эльзой.

— Красивое имя.

— Вы находите?

Наш последующий разговор не представлял особого интереса, но удовольствие, получаемое мной от этой безыскусной и даже чуть вялой беседы, проистекало скорее из мягкого взаимопонимания и непосредственной, чистосердечной симпатии, которые чувствовались в этой женщине, нежели из того, что она могла сказать мне.

Когда мы расставались, Паула поинтересовалась, живу ли я в отеле, я ответила «нет» — моя мать и муж сестры сняли большую часть комнат в одном доме на берегу моря.

— Что это за дом?

— «Винтерхауз».

Паула заставила меня повторить название, а потом принялась так разглядывать меня, словно с моим лицом что-то случилось; в конце концов она сказала, что вновь будет на пляже часам к четырем и хотела бы поговорить со мной.

Сейчас ровно четыре. Мне остается каких-нибудь полчаса, чтобы рассказать, что было позже, но это даже много, поскольку ничего особенного и не произошло, если не считать того, что вся семья — за исключением, естественно, Паскаля, который в конечном итоге не является членом нашей семьи, — стала восторгаться моей новой прической и поведала мне, что в «Винтерхаузе» объявилась новая постоялица. Зовут ее Катрин Гольдберг, она литературный редактор одного из парижских издательств.

Излишне говорить, что, узнав эту подробность, Паскаль поспешил распустить хвост веером. Я не могу запретить ему думать о своей карьере, тем более что он, кажется, приглянулся этой Катрин. Но и безучастно при сем присутствовать я не намерена.

IX

Дневник Эрика

Вилле-сюр-Мер, 3 августа

4 часа дня. Пишу лежа, чтобы не беспокоить разбитое колено.

После тенниса я полчаса вздремнул. После матча меня сморила усталость, я даже не принял душа ни в клубе, ни дома; хочу встать и не могу — в воздухе разлита такая сладость, и весь я полон такой истомы.

Отдаленные звуки, доносящиеся с пляжа, не раздражают; хочется писать.

Утром я рано проснулся, и день начался для меня с приятной неожиданности: я смог встать и передвигаться. Поскольку играю я правой рукой, а поранил левую, то решил участвовать в соревнованиях.

На лестнице столкнулся с Мишелем Грассом, он нес поднос с двумя чашками, чайником, рогаликами и сдобой. Вид у него был хмурый, наверно, из-за необходимости тащить весь этот утренний пиршественный набор, однако он не удержался и по привычке улыбнулся мне. Правда, тут же спохватился, и мы сухо поздоровались.