Кажется, интеллигентность состоит в умении приспосабливаться к другим, к их мыслям, образу жизни. Но — сколько можно повторять? — я не интеллигентка. Я нечто противоположное.

Не знаю, как все получилось дальше. Началось с Филиппа — высокого блондина с ожогом, показавшегося мне симпатичным, может быть, как раз из-за своего ожога. Он произнес мое имя. В мыслях я была настолько далека от происходящего, что не отреагировала. Потом до меня донеслось слово «очки».

Тут я, наверно, позеленела, потому как все они с насмешкой уставились на меня. Последовала долгая пауза. Я умирала от желания уйти, но не могла встать. Филипп спросил, почему я ношу очки, и, не дождавшись ответа, сказал:

— Слишком много читаешь, старушка.

Я не нашлась, что возразить, поскольку это правда. Но что делать? Я люблю читать.

— Однажды ты поймешь, что жизнь не в книгах, они ничему не учат, а лишь забивают голову всякой ерундой.

Мне так хотелось ответить: моя жизнь там, куда меня тянет, но ведь Филипп прав: книги в жизни ни к чему, это лишь способ убежать от нее.

Мне удалось встать, улыбнуться и попрощаться. Филипп спросил, куда я. Отвечать не хотелось, но как-то само собой вышло:

— В магазин за книгой.

Не знаю, засмеялись они или пожали плечами. Я бросилась к молу. Мне было страшно жарко.

Остановилась я только у «Винтерхауза». Мне нечего было там делать, и все же я вошла. Впервые после нашего приезда этот огромный дом со стенами цвета шелка-сырца, не сказать, чтоб красивый, казался мне надежным убежищем.

Ко мне подбежала собака Эрика — зовут ее Венера, — но я не испугалась. Погладила ее по голове. Кажется, это ей по нраву. Когда перестаешь гладить, взгляд ее становится бесконечно грустным, и она протягивает лапу вперед, прося продолжать. Я еще потрепала ее, но не очень долго, боясь, как бы Эрик не застал меня за этим занятием. Кажется, он терпеть не может, когда кто-то прикасается к его собаке.

Не зная, куда себя деть, не желая идти на пляж к своим, я отправилась погулять по городу. Было около полудня, на улицах толкотня. Я ощущала себя совсем маленькой, никому не нужной. Все попадавшиеся мне навстречу девушки были красивее меня: высокие, гибкие, раскованные, привлекательные. Я же была всего лишь какой-то зачуханной блондинкой в очках, в цветастой вышедшей из моды юбке и в блузке, вышитой бабушкой.

У книжной лавки я увидела Эрика и с ним тонкую, невысокую, восхитительную шатенку. Он держал ее за руку. Может, чтобы перевести через мостовую, может, они вдвоем куда-то направлялись.

А может, и то, и другое.

Я со всех ног бросилась к пляжу. Не хотела попадаться им на глаза. Они оба были так прекрасны. Я, наверное, уже писала, что Эрик не в моем вкусе, но признаю, что его тип красоты, достаточно распространенный, безусловно, пользуется большим успехом у женщин (к слову сказать, у Франсуазы). А вот девушка в красной майке и хорошенькой шерстяной панамке, что была с ним, показалась мне настоящей богиней красоты.

Наверное, к ней спешил Эрик вчера вечером.

До пяти вечера в одиночестве бродила я по округе, приветствуя коров в загонах; не обращая внимания на дураков-автомобилистов, что начинали сигналить, завидя меня, медленно и тоскливо брела я по безлюдным тенистым тропинкам. А поскольку я никого не предупредила, то, вернувшись, выдержала головомойку.

За аперитивом вся семья собралась на террасе. Между Мишелем и Франсуазой назревает драма — причину я не знаю и знать не хочу. Паскаль будто нарочно глазел на девиц, мотал головой из стороны в сторону как заведенный, очень похожий не то на душевнобольного, не то на маленькую беспомощную птичку. Мама пребывала в сильном волнении. Она не уверена, хорошо ли заперла решетку, предохраняющую парфюмерную лавку от грабителей.

VII

Дневник Эрика

Вилле-сюр-Мер, 3 августа (1 час ночи)

Сегодня ночь тиха, как и вчера; два часа назад я вывел из гаража велосипед, приласкал Венеру и отправился к Пауле. В воздухе стоял запах нагретого каучука, легкий ветерок лохматил прохожих. Без труда взлетел я на холм, обогнул собор — тяжелый черный сфинкс, присевший в голубой ночи, — и съехал на тропинку, ведущую к дому Паулы.

Прислонив велосипед к изгороди, я толкнул калитку. Часы показывали без одной минуты одиннадцать. Я выждал у двери, когда будет ровно одиннадцать, Обожаю точность.

Минута истекла. Не успел я поднести руку к кнопке звонка, как дверь распахнулась. Паула молча, нежно улыбаясь, покачала головой, как бы говоря: все такой же… Я тоже улыбнулся и вошел.

На Пауле было зеленое платье, оставляющее открытыми плечи и руки и доходившее до щиколоток. От нее исходил запах ее любимых духов, легкий и свежий, как запах туалетной воды. Рыжие волосы великолепно обрамляли лицо, в красоте которого, как обычно, было нечто собранное и умиротворяющее.

Мы помолчали.

— Что-нибудь не так? — спросила Паула.

Вопрос удивил меня. Все было чудесно: и ночь на дворе, и это зеленое платье (зеленое хорошо сочетается с рыжим и нежной кожей рыжих), и оранжевый свет в гостиной, и тишина в доме. Поскольку все вокруг складывалось превосходным образом, я задумался, что же в выражении моего лица выдает разочарование или скованность, которых я не испытываю.

— Выпьешь чего-нибудь?

В этом втором ее вопросе крылась ирония, и это мне не понравилось: она полагала, что мне необходимо возбуждающее. Но я ни в чем не нуждался, чувствовал себя в отличной форме и все меньше понимал, что происходит.

Чтобы прогнать неожиданную и беспричинную неловкость, испортившую первые мгновения нашего свидания, я хотел обнять Паулу, но она успела повернуться ко мне спиной; с изумлением услышал я произнесенные скороговоркой слова:

— Все это, должно быть, лишено для тебя новизны.

Несколько секунд я пытался понять и подыскать ответ, который подошел бы к подобного рода абсурдному заявлению (Паула прекрасно знает, что любая новизна угнетает меня), но она продолжала:

— Каждый год все тот же дом, та же гостиная, та же женщина… В конце концов… Нет?

— Нет.

— Ты говоришь так, чтобы сделать мне приятное, мой маленький Эрик.

— Что происходит?

— Сколько тебе? Семнадцать? А на вид дашь все двадцать, и ты очень, очень хорош собой…

Слова эти не понравились мне. Прежде всего, Паула никогда прежде не называла меня «мой маленький Эрик». Мало того, что определение «маленький» мне не по душе по причинам, которые нетрудно понять, если знать меня хоть немного, оно еще создает дистанцию между нею и мной, ту самую, тривиальную идиотскую дистанцию, которая отделяет взрослого от ребенка. Я уже не ребенок, и Паула для меня не взрослая. Я мужчина, а она женщина, несмотря на годы и все предрассудки, парализующие людей посредственных.

И наконец, что до моей неописуемой красоты, то тут я в курсе и давно, так что вряд ли узнаю что-нибудь новое на эту захватывающую тему; хотя можно, конечно, заставлять меня краснеть, если время девать некуда.

Я сказал:

— Не вижу связи.

— Сколько это еще продлится?

— Что это?

— Ну, ты и я.

— Да… всегда.

Как раз, когда я произносил это слово «всегда», у меня зародилась мысль, что это не так. Паула и я — это не навеки.

По правде сказать, я никогда не задумывался над этим. Оказывается, я не мыслю себе жизни без коллежа осенью, зимой и весной, «Винтерхауза» по уик-эндам и Паулы летом. В этой смене трудов, удовольствий и радостей я нахожу приятное равновесие, которого не желаю лишаться.

Паула вновь покачала головой, как несколько минут назад, когда открыла мне дверь, но сейчас без улыбки, с некой печальной жесткостью.

— Нет. Тебе нужно другое.

Я сухо отпарировал:

— Очень мило, что ты предупреждаешь меня.

И снова она отрицательно повела головой с усталым видом, какой часто бывает у преподавателей, когда они имеют дело с учеником, который не желает или не может понять.

— Тебе нужна любовь, — сказала она.

— Она у меня есть.

— К кому? Ко мне?

Я кивнул.

— Да нет же. В определенный момент твоей жизни я была для тебя чем-то важным. Ты был блестящий и очень одинокий юноша, которому судьба нанесла тяжелый удар, лишив его сестры…

Я отвернулся. Терпеть не могу, когда кто-то произносит имя моей Инес, пусть даже этот кто-то — любимая женщина.

— Эрик…

— Да, — отозвался я, уставившись на дрянную репродукцию «Женщин в саду» Моне (я презираю этого художника для влюбленных девиц), висящую над буфетом неопределенного стиля.

— У нас с тобой все было чудесно, Эрик. И для меня, и для тебя. Но жить этим воспоминанием два года только потому, что это удобно, приятно и особенно потому, что ты боишься…

— Я никогда ничего не боюсь.

Паула, перед тем севшая на софу и закурившая, поднялась, притушила сигарету в пепельнице и подошла ко мне. Обвила руками мою шею, но не так, как прошлым или позапрошлым летом, а гораздо более по-дружески. Левой рукой она дотронулась до моего затылка, и в этом жесте я тоже ощутил больше привязанности, чем страсти. Я даже почувствовал сострадание, и сердце у меня бешено заколотилось: я почуял угрозу тому, что было во мне самого потаенного и болезненного.

— Ты все время боишься.

— Чего? — спросил я, удивляясь тому, что голос у меня дрожит.

— Любви, жизни, да всего. Ты весь как натянутая струна, потому что боишься упасть. Но теперь все позади, ты крепко стоишь на ногах и можешь учиться говорить с другими людьми, смеяться с ними и любить их.

— Не испытываю никакого желания.

— Напротив, оно сжигает тебя.

— Да нет же.

— Ты слишком хорош во всех отношениях, чтобы навсегда забиться в угол. В «Винтерхаузе», один на один с Венерой, вдали от всего, что движется, вдали от сверстников… А ведь такому, как ты, все открыто.

— Мне ничего не нужно.

— Почему?

— Мое дело.

Она пожала плечами и снова села.

— Значит, мы больше не встречаемся?

— Не в этом дело.

— Как раз в этом. И ни в чем другом.

— Почему ты так упорно отказываешься решать или хотя бы краем глаза взглянуть на проблемы, которые душат тебя и мешают тебе жить?

— Не понимаю, о чем ты.

Она села, зажгла другую сигарету. Я почувствовал, что разговор утомил ее. Сквозь серый дым наши взгляды встретились, и я прочел в ее глазах не то упрек, не то разочарование.

С улицы донесся стук. В голове у меня мелькнуло: «Велосипед», я сказал: «Сейчас вернусь» — и вышел. Поднял упавший велосипед, хотел было прислонить его к ограде, но потом передумал, вскочил на седло и во весь дух погнал вниз по тропинке.

В мои намерения не входило вести себя неприлично, удрав таким образом. Просто мне очень нужно было очутиться одному в ночи, помолчать самому и не слушать никого другого.

Если Паула и задела меня, то не только тем, что сказала, а в еще большей степени тем, как сказала, своим необъяснимым и нездоровым желанием вынудить меня к признаниям. Нет, здесь дело в другом. До сих пор я не замечал, что Паула рассматривает меня как больного, а себя как лекарство. Теперь я понял, что она всегда любила меня, как любят больного, с примесью жалости и неизбежной нежности, а для меня невыносима мысль, что кто-то может испытывать ко мне хоть каплю жалости.

У меня было иное представление о наших с Паулой отношениях, они казались мне романтичными, более глубокими; если же речь шла лишь о терапевтическом лечении, если Паула видела во мне всего лишь трогательного, замкнувшегося в своем несчастье ребенка, которому нужно помочь двигаться, смеяться, дышать, если я для нее не более чем жалкая карикатура — значит, она не любит меня или любит так, как меня не устраивает, то есть не восхищаясь мной целиком.

Чтобы дальнейшее никого не ввело в заблуждение, добавлю, что, несмотря на разочарование и смуту, которые посеял в моей душе этот тяжкий и на многое открывший мне глаза вечер, желания покончить с собой у меня не возникло. Подобного рода желания никогда не родятся во мне, и даже после смерти Инес, когда вселенная вдруг предстала мне в виде гигантского чудовища с щупальцами, с которым мне придется вступить в единоборство, я ни секунды не помышлял сдаться на милость жестокого отчаяния, скрутившего меня и с утра до вечера надрывавшего мне сердце.

Я вообще не люблю сдаваться, не люблю проигрывать и признавать себя побежденным; а ведь покончить с собой это и есть сдаться, признать поражение.

Как бы то ни было, я набрал бешеную скорость и не притормозил перед красным светом, а когда настало время сделать левый поворот, — это еще было возможно, несмотря на скорость, — не повернул руль. Налететь на тротуар и раскроить себе череп о дорожный знак, запрещающий проезд в этом направлении, казалось мне более логичным, чем свернуть, как всегда, влево.