Посетителей было немного — за весь день едва ли больше пятисот человек, — главным образом художники, знатоки, критики. Впрочем, в будни трудно было и ожидать иного. Обыватель старался каждую свободную минуту провести в магазинах, где шла бойкая распродажа товаров. Что поделать, инфляция душила экономику, дороговизна — простых смертных. «Тяжкие времена», — вздыхали люди, слушая пятое за год сообщение о взрыве цен на яйца или масло, хлеб или молоко, пиво или сахар. Тяжкие времена! Теперь уж, по правде говоря, мало кто и помнил, когда они были другими…

Картины О'Брайена были выставлены во всех комнатах нижнего этажа: двести пятьдесят больших и малых полотен, последних и давних лет. Они убедительно рассказывали об эволюции творчества художника. Вот первые — милые наивные шаги, плоды трех лет учебы в Париже, веселой, полуголодной, хмельной жизни на чердаках Монмартра. Юношеская кисть предельно реалистична, нередко откровенно подражательна.

Следует длительный период поиска себя, познания и открытия мира, мучительных попыток видения его сквозь призму своей бурной, капризной, зачастую необъяснимой эволюции. Появляются не просто абстрактные картины, нет — пронизанные воинствующим духом бунта против устоявшегося порядка вещей, бунта против самодовольной рутины. И наконец, последний и счастливый этап мудрости и зрелого мастерства, которого дано достичь далеко не каждому, даже большому, Художнику, когда реалистическая манера письма как бы обретает второе и высшее дыхание, когда за ближним планом просматривается дальний план и когда высокая в своей простоте философия творчества укладывается в три слова: «Созидаю для живущих».

Поэтическая фантазия О'Брайена неизменно поражала в равной мере и дилетантов и профессионалов. Это относилось и к сюжетам, но в еще большей степени к его цветовой гамме. «Море О'Брайена», «Горы О'Брайена», «Небо О'Брайена» — эти выражения знатоков живописи являлись синонимами первозданной ликующей мощи природы. Возможно, поэтому всех посетивших в тот день выставку О'Брайена особо заинтересовали пять небольших полотен, вывешенных в маленьком зале рядом со столовой. Новая серия художника была выполнена в нарочито блеклых, сдержанных тонах и была посвящена одной теме: «Человек в пустыне человечества».

Главным в этой серии был портрет юноши, который в упор смотрел на зрителя. Смотрел пронзительно, остро, с чуть заметной улыбкой. А вокруг размытым хороводом неслись другие человеческие лица — хаос ушей, носов, ртов, глаз. Картина называлась «Повелитель вселенной». Постояв перед ней, зритель вдруг понимал, что юноша слеп. Или он лишь на мгновение ослеплен горем, болью, ледяным одиночеством? Полотно настолько завораживало, что многие, выходя из зала, оборачивались и искали взглядом лицо зрячего слепца…

Но вот и последний репортер получил интервью и заспешил в редакцию, и последний посетитель, вздыхая и улыбаясь, благоговейно прикрыл за собою входную дверь.

Наверху, в спальне Джун, сидел в кресле укрытый пледом Дэнис О'Брайен. У окна стояла Шарлотта Дюраль, молча смотрела в темноту. Собаки лежали на полу, прижавшись друг к другу. Француженка подошла к стене, стала рассматривать любимое полотно О'Брайена «Люди будущего» — полотно, которое он после кончины Джун и Мервина нигде не выставлял. Дэнис открыл глаза.

— Временами меня нестерпимо гнетет совесть, — сказал он.

Шарлотта сделала движение головой, собираясь сказать что-то. Но Дэнис ее опередил:

— Нет, не потому, что мы тогда с тобой опоздали. Ведь мы и не могли бы успеть… Опоздал кто-то за много веков до нас, так зло, безнравственно и бездушно программируя эту жизнь!..

— Ты имеешь в виду времена создания Десяти Заповедей?

— Я имею в виду времена зарождения девиза «Свобода, равенство и братство».

— Да, — Шарлотта вздохнула, — мне кажется, есть печальная закономерность в извечной профанации идеалов теми, кому они передаются как бесценное наследство.

— По-твоему выходит, что мы, живущие сегодня, повинны во всех извечных пороках и язвах мира?

Шарлотта промолчала.

— Видно, под знаком какого-то проклятья было зачато наше общество, — тихо продолжал Дэнис О'Брайен. — Мы в муках рожаем своих детей, в тревогах и страданиях растим, боясь потерять из-за глупой нелепицы — болезнь, драка, несчастный случай. И, выпестовав, воспитав, сами же растлеваем их нравственно и отправляем на бойню, которую называем жизнью. Шарлотта, ты только подумай: мы — убийцы своих собственных отпрысков, а значит, своего будущего, а значит, самих себя! Воистину, трудно придумать более жестокую шутку над разумом! Ведь получается, что исход один — смерть! Но тогда зачем жизнь?

— Перед отъездом Мервина во Вьетнам я имела с ним долгий разговор, — заговорила после молчания Шарлотта. — Это он только Джун убеждал, что едет ради устройства их будущей жизни. Страшная правда в том, что он был убежден, что наша жизнь, наши устои нуждаются в защите — и именно там! И что защищают их лучшие из лучших…

— То есть он думал точно так же, как Седрик! — раздраженно воскликнул Дэнис.

— Кто знает, — ответила Шарлотта, — может быть, он лелеял надежду, что, став героем Вьетнама, он будет принят в доме Томпсона как желанный зять. Так или иначе он верил, что идет воевать за свою любовь…

— Седрик, Седрик… — горестно прошептал Дэнис.

— О мертвых — или хорошо, или никак! — проговорила Шарлотта, снова подходя к окну…


Август 1975 г.

Веллингтон