— Я думаю, это твоя личная проблема.

— Тебя это тоже должно касаться. Правда, Дик, разве можно добиться чего-нибудь в жизни, если тебя не снедает самоотвращение из-за того, что ты сделал меньше, чем твои сверстники? Возьми, к примеру, Китса. Ведь в моем возрасте у него уже была написана половина из его великих стихотворений. Или Мартин Эймис. К моменту выхода «Досье Рейчел» ему было двадцать два. Значит, он начат писать еще в университете. И секса у него было побольше, чем у нас. И наркотиков.

— Вот это уже тревожит меня.

— Еще бы не тревожило! Я представляю, что с нами будет через двадцать лет: мы так и не попробуем ни кокаина, ни героина, ни ЛСД, будем несчастливо женаты, мучиться с закладными и детьми, ломать голову над тем, куда ушла молодость и почему мы пропустили все крутые новые течения. Ты вспомни, как мы оказались слишком молоды для панка, недостаточно накурившимися для New Romantics и недостаточно мрачными или леваками или северянами, когда появились New Order и Smiths!

— А потом оказалось слишком поздно.

— Да, а когда возникнет что-то новое, окажется, что мы слишком стары. Я уже слишком стар. Двадцать два. Уму непостижимо! Это выходит за всякие рамки, если речь идет о какой-нибудь молодежной моде.

— Ты так считаешь?

— Это самое досадное. Ты помнишь наши ощущения, когда нам было шестнадцать, или семнадцать, или восемнадцать, или какой там должен быть правильный возраст для всяких молодежных направлений?

— Казалось, слишком молоды.

— Совершенно верно! Мы думали, что все еще слишком молоды и жизнь начнется, когда мы станем постарше. И вот мы стали старше, и что же происходит? Оказывается, что все время нам нужно было быть моложе.

— Боже мой, ты наводишь тоску.

— Тогда скажи мне, что я ошибаюсь.

— То и удручает, что ты прав.

Фактор Макса

Дражайшая Молли!

Нет, меня, конечно, не радует, что Дейл оказался такой дрянью, и, конечно, я не думаю, что ты такая шлюха, что спала с моим братом, или, принадлежа к богатым классам, настолько далека от жизни и невежественна, что незнакома ни с какими событиями поп-культуры после 1950 года. Если я намекаю на такие вещи, это не значит, что я всерьез так считаю, и ты достаточно хорошо меня знаешь, чтобы понимать это. Кроме того, напомню тебе, что, если ты лично несчастлива, это не значит, что вокруг нет еще более несчастливых людей. Взять, к примеру, меня.

В самом деле, у меня столько дрянных новостей, что неизвестно, с чего начать. Сказать, что Доминик не врал и Гермиона действительно уезжает за границу? Что поздние приемы и непрерывное потребление канапе и шампанского довели меня до настоящей болезни, так что мне пришлось пойти к врачу и выяснять — я это или какая-нибудь дрянь, которую я подцепил в Африке, и что он мне сказал? «Попробуйте поменьше пить, курить и раньше ложиться спать!» А я не могу иначе, потому что мне очень нужны деньги, а того, что я зарабатываю, ни на что не хватает (25 фунтов за обычную статью и 75 за заглавную много не дадут, когда в лучшем случае набирается три статьи в неделю). И возможно, что у меня вообще не будет выбора, потому что после того, что произошло на той неделе, мне могут больше не дать никакой работы в хронике. Да, с этого, пожалуй, и начну.

Это случилось в так называемом Винтнерз-Холле, принадлежащем, как ты, возможно, знаешь, одной из городских гильдий, и это такое шикарное место, что этот тип у входа не хотел меня пускать, потому что на приглашениях было написано «пиджачная пара», и я был не так одет. В итоге меня спасает жуткая женщина из отдела PR, которая смотрит на меня с осуждением, и оказывается, что я единственный из присутствующих журналистов, который не какой-нибудь известный обозреватель, вроде Оберона Во, или редактор центральной газеты, вроде Чарли Уилсона, Эндрю Нила или Андреаса Уитэма Смита. И мне становится ясно, что никаких сплетен я не получу, потому что не подойдешь же к редактору газеты и не скажешь: «Привет! Я из „Лондонской хроники“. Есть что-нибудь интересненькое?» Даже если есть, не станут же они отдавать материал своему конкуренту? Но не могу же я стоять там, как неприкаянный! Я подхожу к Брону, твоему крестному отцу, и говорю:

— Извините, вы Оберон Во?

— Да, — отвечает он. — Спасибо, — и продолжает разговор с высоким мужчиной в очках, который, как до меня вдруг доходит, является редактором «Телеграфа».

Очевидно, мне срочно требуется что-то для поднятия боевого духа, и я обнаруживаю на одном из столиков у стены серебряный поднос с шестью бокалами чего-то похожего на шерри. Хватаю стакан и осушаю его залпом, как, по-моему, и полагается с шерри для аперитива, вот только по вкусу не похоже на шерри для аперитива — нечто липкое и сладкое, и когда я собираюсь схватить еще один бокал, раздается сдавленный крик этого типа во всех регалиях Винтнерз-Холла, который бросается ко мне со словами:

— Это для наших VIP-гостей.

— Пардон, — говорю я.

Тут он замечает пустой бокал и говорит: — Боже мой, вы уже выпили один?

И я говорю:

— Похоже, что так.

На что он мне отвечает:

— А вы знаете, что только что израсходовали одну шестую часть мировых запасов Имперского токая урожая 1782 года?

А тут ко мне подходит жуткая PR-женщина и шипит:

— Это приглашение было для редактора «Лондонской хроники» лично и не подлежало передаче другому лицу.

— Извините, — говорю, — чего вы теперь от меня хотите?

— Я рассчитываю, что вы напишете очень, очень, очень хорошую статью об этом мероприятии.

Я обещаю это сделать. И намереваюсь. Чего я не учел, однако, так это фактора алкоголя. Честно говоря, я измучен шампанским, потому что на всех этих мероприятиях для прессы неизменно подают дешевую шипучку, которая разъедает эмаль на зубах, обжигает горло, повышает кислотность желудка и надувает газом так, что приходится постоянно зажигать сигарету и бежать в какой-нибудь дальний угол, чтобы пукнуть. Но когда я вижу, что здесь подают Bollinger NV, я решаю сделать для них исключение.

Когда через некоторое время я решаю сбавить темп, начинают подавать выдержанный Bollinger. Очевидно, я не хочу упустить такой случай и беру бокал — всего один и последний, и тут обнаруживаю, что это урожай 1950-х. Ну разве когда-нибудь еще посчастливится попить бесплатно выдержанный Bollinger урожая пятидесятых?

Едва ли не последнее, что я помню, это как я отливал в эти замечательные писсуары. С восхищением разглядываю фарфор и блестящие медные трубы, пытаясь достать струей до самого верха (совершенно невозможно из-за их гигантских размеров), и обнаруживаю, что кто-то стоит рядом. Ну, на этой стадии уже установилось братство всех напившихся вместе людей с падением возрастных, классовых и служебных барьеров — или, по крайней мере, мне так кажется, поэтому я говорю этому малому: «Ну, просто изумительные писсуары, правда?» Он бормочет что-то, принимаемое мной за согласие, я поворачиваю голову посмотреть на него и обнаруживаю, что это Макс Хастингз, освободитель Фолклендов и редактор «Дейли телеграф». Тут я думаю: «Черт! То ли я сделал большую бестактность, то ли просто проявил общительность». Выяснить это можно только одним способом — продолжить разговор. К счастью, он начал писать позднее меня, и пока он в середине процесса, я могу придумать что-то уместное и не слишком раболепное. Поэтому «мистер Хастингз, не могу выразить, как я восхищаюсь тем, что вы делали на Фолклендах» исключается. Но «наверно, в Порт-Стэнли санитарные удобства были попроще, да?» может сойти, если только удастся сказать это с должной степенью грубоватого простодушия, озорства и тщательного, но не слишком скрытого подхалимажа.

Исполнить такую вещь очень нелегко, когда ты настолько пьян, что едва способен членораздельно изъясниться. «Раз уж мы оказались здесь вместе, не будете ли вы так любезны дать мне совет, каким образом я мог бы приобрести какой-нибудь опыт работы в „Дейли телеграф"?»

«Не вести себя как идиот в общественном туалете», — грубо отвечает он. Затем обещает рассказать все моему редактору, а если я попытаюсь устроиться на какую-нибудь работу в «Дейли телеграф», то он лично позаботится, чтобы меня не взяли.

Н-да. У меня так испортилось настроение, пока я все это тебе описывал, что даже не знаю, стоит ли сообщать, что меня вырвало на PR-женщину, когда она впихивала меня потом в такси. Пожалуй, не буду.

Вспомнил одну хорошую вещь. Ты была совершенно права: Босвелл — мой новый герой, и я в восторге от него. Читаешь — и как будто эти мысли написаны вчера, а не двести лет назад, весь мой взгляд на восемнадцатый век переменился. Раньше казалось, что в эту более жестокую и примитивную эпоху люди думали и чувствовали иначе, так нет — они были такими же, как мы, и жаль, что я не был знаком с ним, когда мы учились в Оксфорде, потому что это могло бы помочь мне получить степень с отличием первого класса. Другое расстройство произошло — и ты нехорошо поступила, не предупредив меня об этом, — когда я начал отождествлять себя с ним и думать, что если бы мог стать той исторической личностью, которой хочу, то выбрал бы Босвелла, и тут я обнаружил, какой несчастной была его жизнь, что он остался бедным и нереализовавшимся и все, кроме доктора Джонсона, считали его шутом. И тут мне пришло в голову: черт, а может быть, и меня люди воспринимают так же — как полного шута и фигляра. А что, если и я тоже умру бедным и неосуществившимся? Проклятье!

Вот видишь? Твои проблемы — сущая ерунда по сравнению с моими. Так что немедленно приободрись, похитительница колыбелей с чужими братьями, зазнавшаяся, высокомерная и блудливая представительница имущих классов, а то будет худо.

Отвечай скорее.

С любовью,

Джош.


Р.S. В конце этого месяца у меня будет новый адрес: 89, Хэзлбери-роуд, Лондон SW6. Это в Фулхеме — достойном районе, как меня уверили.

Тема Лары

— Может, лучше пойдем, — говорю я, — пока окончательно не расстроились.

— Знаю одно местечко в Челси, — говорит Доминик. — Можно выпить и постараться забыть.

— Забыть? Стыдись, старик! Разве можно когда-нибудь забыть?

Мы оба с тоской смотрим на Гермиону или то, что можно видеть от нее сквозь окружившую ее толпу журналистов и администраторов мужского пола, соперничающих друг с другом в надежде на прощальное совокупление. Вы просто не поверите, сколько народу пришло к ней на вечеринку. Ну, поверите, но все равно удивительно много. Часто ли вы видите секретаршу, которая устраивает отвальную в обеденном зале для руководства? Многих из них удостаивают посещением владелец и председатель правления? А для скольких прощальную речь произносит главный редактор?

Все вьются вокруг нее. Те, кто счастливо женат, те, кто дал обет безбрачия, и даже гомосексуалисты. Как в «Добрых сердцах и венцах»: если бы всех, кто оказался впереди тебя благодаря своему богатству, власти, связям или внешности, нужно было убить, то в живых не осталось бы никого.

— Ты только посмотри на нее, Дом! Ты встречал когда-нибудь такую…

— Очаровательную?

— Да, можно сказать так. Потому что ее не назовешь потрясающей красавицей, согласен? Обычный человек может пройти мимо нее на улице, не обратив внимания.

— Ты так думаешь? Я с тобой не согласен, — говорит Доминик.

— Обаятельна — вот правильное слово. Гермиона — это само обаяние.

Доминик играет с этим словом — «обая-а-ание».

— И ты прав. Мимо нее не пройдешь на улице. Это как девушки, которые гораздо привлекательнее, когда одеты, чем когда раздеты, согласен?

— Нет.

— Но ты понял, что я хочу сказать. Вот это есть в Гермионе. Она выглядит очень скромно, в стиле сороковых, и почти строго, но ты знаешь, что если бы тебе случилось вплотную прижаться к этим губам…

— Или прелестным грудям…

Вдруг я чувствую, что Гермиона смотрит прямо на меня.

— Я лучше уйду, а то я сейчас кончу, — говорю я Доминику.

— И ты не попрощаешься?

— Слишком мучительно.

По дороге я захожу пописать. Туалеты для мужчин сломаны, поэтому приходится зайти в женский, что меня смущает. Особенно когда я слышу, что кто-то ждет снаружи, из-за чего в рассеянности капаю на пол. Стыдливо вытираю пол шваброй.

— A-а, это ты описал весь пол, да? — спрашивает Гермиона. Ну, на самом деле она говорит: — Доминик сказал, что ты ушел.

— Да, уже почти.

— И ты не собирался попрощаться?

— Извини. Я всегда так ухожу с вечеринок.

— А тебе не кажется, что это довольно невежливо?

— Я не хотел быть невежливым. Совсем напротив. Если кому-то хорошо, ему меньше всего нужно, чтобы кто-нибудь подошел и напомнил, что всему есть предел.