— Я ничего такого не заметил. А ты, Джулиан? — говорит Питер.

— По-моему, мы прекрасно провели время, — говорит Джулиан.

— Да. Только ты всем поведением показывал, как тебе было неприятно здесь.

— Интересно, а кто в этом виноват? — говорит Питер.

— Вот этого я и не могу понять. Чем мы тебя оскорбили?

Питер выражает нетерпение и вращает глазами.

— Ну так чем? Выкладывай.

— Ты слишком многого хочешь от Джулиана. Он не может все время быть в ударе. Иногда ему нужно расслабиться, — говорит Питер.

— Кто ему мешал? Ему вовсе не обязательно было приходить и обедать с нами, — говорю я.

— Это я и хочу сказать. Джулиан мог провести этот вечер с любым, с кем бы захотел. С любым. Ты думаешь, в Лондоне не найдется людей, которые захотели бы пообедать с Джулианом Трентом? Чем ты лучше других? — говорит Питер.

— Ничем. Абсолютно ничем. Его здесь даже не ждали. Его не приглашали.

— Пошли, Джулиан. Хватит с нас, — говорит Питер.

— Мы идем? — спрашивает Джулиан.

— Да, идем, — говорит Питер. — И спасибо всем за ваше очаровательное общество.

После их ухода Кейт, Дик и я смотрим друг на друга в изумлении.

— Какого черта он себя так вел? — спрашиваю я Кейт.

— Не знаю, — говорит она, — это так непохоже на него.

— Я это не скоро забуду. Просто уверен. Боюсь, что это самый скверный обед в моей жизни, — говорит Дик.

— Извини, Дик. Не самое приятное знакомство для тебя.

— Не думаю, чтобы мне хотелось повторить его еще раз, — говорит Дик.

— Я прошу прощения. Я приношу извинения от его имени. Я уверена, что он не… Я хочу сказать… — Кейт качает головой. — И что с ним могло стрястись?

Через несколько дней она сообщает мне, что нашла какое-то объяснение. Очевидно, Джулиан и Питер были под экстази.

— Конечно, это не извиняет его, но…

— Ерунда, этого не могло быть. После экстази становятся милыми и любезными.

— Прости. Я действительно очень-очень сожалею. Ты же знаешь это, — говорит Кейт.

— Да, но извиняться-то следовало не тебе, — говорю я.

— Боюсь, что Джулиан в этом отношении очень упрям. Никогда не извиняется, никогда ничего не объясняет.

И это правда.

На ферме радости

Я оглядываюсь через плечо, чтобы убедится, что председатель, генеральный секретарь и пресс-атташе ушли. Потом я шепчу, достаточно громко, чтобы было слышно на другом конце огромного стола для конференций:

— Это только мое личное ощущение? Или это была на редкость пустая и скучная трата времени, и у материала об этом столько же шансов попасть в завтрашние газеты, как у фотографии крупным планом левого яичка кого-нибудь из нас?

Некоторые из коллег-журналистов, пишущих об искусстве, надувают губы, другие понимающе улыбаются, что может подразумевать: «На самом деле здесь скрыт великолепный материал, в чем ты убедишься завтра, когда прочтешь мою газету», но скорее просто говорит: «Это пресс-конференция Совета по искусству. Чего еще можно ждать от нее?»

Я замечаю, что Джо из «Гардиан» смотрит на меня сосредоточенным взглядом.

— Или левого соска, — добавляю я, чтобы не быть обвиненным в сексизме.

Затем я слышу, как сзади меня кто-то шуршит бумагами, откашливается. Оглянувшись, я обнаруживаю, в чем проблема. Это генеральный секретарь. Очевидно, он все время был в комнате.

— Но послушайте, — говорю я протестующе, — вы и сами не можете не согласиться со мной хоть самую…

Но он уже ушел.

Я поворачиваюсь к Молли, рядом с которой всегда стараюсь сесть на таких мероприятиях. Она дольше пишет об искусстве, чем я, поэтому будет справедливо, если она поможет мне выпутаться.

— О, господи! Ты думаешь, я его огорчил?

— Странно, но людям обычно не нравится, когда говорят, что их работа — пустая трата времени.

— Не понимаю. Если бы ты сказала это мне, я бы только ответил: «Ты совершенно права, дорогая».

Конечно, все это слышат.

— Он когда-нибудь замолчит? — говорит человек из «Таймс» человеку с Би-би-си.

Человек с Би-би-си произносит что-то, чего мне не разобрать. Типа «ему придется, если он не хочет себе неприятностей».

Собрав свои записи, они направляются к выходу.

— О чем это вы там? — говорю я им вслед.

Они не оборачиваются.

— Посмотрим, что у вас получится, — говорю я.

Рядом со мной, как высохший лист, корчится Молли.

— Ну, давай, — говорю я, — скажи, что он вдвое старше меня и я мог бы с ним полегче.

Хорошо бы куда-нибудь пойти выпить кофе и поворчать, но у нас у обоих есть дела, поэтому удается поговорить, только пока мы вместе едем в такси. Молли жалуется, что только так ей и удается повидаться со мной в последнее время. А я говорю, что едва ли виноват в том, что она и моя подруга не ладят.

Молли говорит:

— Что значит не ладим? Мне очень нравится Симона.

Это примерно, как если бы я попытался с непроницаемым лицом сказать: «Почему ты считаешь, что мне не нравится, когда меня поджаривают, обдирают и засовывают в бочку с рассолом?»

— Симона что-нибудь говорила обо мне? — пытается выяснить Молли.

— Нет, — лгу я.

— Тогда кто сказал, что мы не ладим?

— Прекрати, Молли. Ты уже большая девочка. У тебя очень хорошо получается думать одно, а говорить другое.

Молли смотрит на меня с видом оскорбленной невинности. Я говорю:

— Ты считаешь, что Симона — я не знаю — может быть, слишком нахальна и недостаточно интеллектуальна для меня. А Симона — я не знаю точно, что она думает, потому что она ничего не сказала…

— Конечно, ничего не сказала.

— Но, как ты можешь догадываться, она иногда проявляет собственнические чувства, и можно предположить, что с учетом столь давних наших с тобой отношений, повышенной чувствительности Симоны и отсутствия у нее чувства уверенности…

— Бедняжка Симона.

— Я чувствовал, что бессмысленно говорить с тобой честно.

— Я имела в виду: бедняжка Симона, если она так запуталась, что не может отличить старых подруг от старых страстей.

Я отворачиваюсь и сердито смотрю в окно. В отражении стекла я вижу, как Молли вытягивает шею, чтобы разглядеть выражение моего лица и определить, насколько я раздражен.

— Пресс-конференции стали гораздо оживленнее с тех пор, как на них появился ты, — говорит она.

— По-моему, это было для них совершенно необходимо. Чувствую себя как мальчик, объявивший, что король голый.

— Дорогой мой, ты же действительно любишь искусство.

— Да, но искусство и то, о чем пишут корреспонденты, занимающиеся искусством, — разные вещи. Сплошные финансовые кризисы, скандалы, директора королевских театров, требующие больше денег. Какой мне в этом интерес? Я говорю: потратьте их лучше на ракеты. По крайней мере результат будет.

Молли смеется.

— Нет, в самом деле, что за странные люди? Им дают кучу денег, принадлежащих обществу. Наших денег. А они только и делают, что хнычут из-за того, что этого недостаточно, чтобы сделать все, чего им хочется. А хочется им обычно всякой ерунды, на которую им вообще не стоит давать денег, типа образовательных программ и расширения доступа. Почему они вечно шумят по поводу образовательных программ и расширения доступа?

— Потому что, если они не будут этого делать, их могут обвинить в элитизме, — говорит Молли так, чтобы завести меня еще сильнее.

— Ну и что? Разве не в этом весь смысл любого вида искусства? Достичь наибольшего возможного совершенства?

— Лапушка, ты это понимаешь, и я это понимаю. Но когда ты тратишь общественные деньги, нужно показать, что ты это делаешь в интересах максимально широкой части населения, — говорит Молли.

— Совершенно верно. В этом и проблема общественного финансирования искусства. Возьмем Королевскую оперу. Как они бьют себя в грудь, доказывая свое старание привлечь публику; не принадлежащую к классу банкиров среднего возраста и белой расы! Как будто миллионы нищих, лишенных избирательных прав чернокожих, жаждущих взглянуть на «Травиату», — лишь бы там были субтитры на суахили, места по пять пенсов и козлятина под керри в буфете. И все это полная чушь. Потому что суть оперы в том и есть, что это времяпрепровождение для среднего возраста банкиров белой расы. Так почему бы не урезать им финансирование, и пусть они обходятся как могут?

— Милый, я надеюсь, ты не возражаешь, чтобы Королевская опера была открыта для всех? — говорит Молли. Я думаю, этими левацкими речами она просто хочет позлить меня.

— Она и так открыта для всех. Единственное препятствие для входа — отсутствие интереса к опере и отсутствие денег. И это нормально. Должен сказать, что футбол — тоже чертовски дорогое удовольствие, но он не получает субсидий. Так почему мы должны платить за то, чтобы всякие пижоны могли посмотреть, как какие-то жирные задницы заливаются соловьем?

— Ты всегда больше принадлежал миру рок-н-ролла.

— Может быть, в настоящее время это так. Но в один прекрасный день во мне заиграют инстинкты, свойственные среднему возрасту, и тогда мои интересы изменятся. И когда это случится, мне очень не хотелось бы обнаружить, что опера лишилась своих основных качеств и осовременилась, чтобы привлечь молодую публику, которой на самом деле там не место. Я хочу, чтобы опера была труднодоступной и элитарной, как это ей и подобает.

Я смотрю в окно. На набережной мокро и транспортные пробки. Почти доехали до нужного Молли места.

— Черт, хоть бы рассказала, какая у тебя точка зрения, — говорю я.

— Я еще не вполне решила, — говорит она.

— Ради бога, Молли, не надо относиться ко мне как к конкуренту. Всем нашим читателям наплевать на вашу газетенку.

— Равно как и нашим.

— Отлично. Ну так?

— Наверно, о сокращении финансирования, — говорит она.

— Да, но кого? Норич Оперы? Балет Норт? Корнуоллского музея жести? Это же не учреждения национального масштаба, — говорю я.

— Существует еще Шекспировский театр. Надо полагать, они не слишком довольны, что их грант остался на том же уровне, а Национальная получила прибавку в восемь процентов, — говорит она.

— Какой кошмар — один театр получает немного больше денег, чем другой театр.

— Можно развить это. Прощупай Адриана. Спроси, не есть ли это результат его слабого сезона, — говорит она.

— Господи, как я это ненавижу! Почему материал не может говорить сам за себя? Почему нужно еще уговаривать и упрашивать, чтобы вдохнуть в него жизнь?

— А иначе зачем мы были бы нужны? — говорит Молли.

Редакция почти пуста, когда я туда приезжаю. Все отправились выпить непременную пару кружек — еще одна причина, по которой я не стану тут своим: ненавижу пить в обед, потому что потом противно и хочется спать. Успеваю поймать заместителя редактора новостей, который тоже собирается уйти. Он похож на боксера-профессионала и сильно потеет. Однако вполне дружелюбен — по стандартам отдела новостей.

— Где ты был, сука, — говорит он.

— Добывал материал для тебя, суки, — говорю я.

— И лучше, если он окажется стоящим, чтобы я тебе, суке, простил «суку», — говорит он, выставив как клыки указательные пальцы над клавиатурой в готовности пополнить список новостей дня.

— Угроза закрытия Большого оперного театра — пойдет?

— Это уже было на прошлой неделе.

— Другой театр. На этот раз Норич Опера.

— Никогда не слышал про такую.

— Это очень крупный театр в…

— Восточной Англии?

— Да, — говорю я, слегка настороже, — и находящийся в турне.

— И ты говоришь, что их закрыли?

— Могут закрыть, если они не найдут где-нибудь средств.

— Оперный театр, о котором никто не слышал, может закрыться. Великолепно. У тебя есть что-нибудь про кого-нибудь, о ком мы слышали?

— Гм. Королевский шекспировский театр?

— Я тебя слушаю.

— Могут потребоваться некоторые уточнения, но похоже, что они сильно раздосадованы последней раздачей субсидий. Тут какой-то скандал назревает.

— Буря в КШТ из-за урезанного финансирования?

— Не то чтобы он был урезан, но…

— Буря в стакане воды в КШТ?

— Слушай, я что-нибудь сделаю из этого. Просто предоставь это мне. А если потребуются какие-то поправки, я потом передам их по телефону.

— Что? Опять хочешь свалить?

— Я вынужден. Я пишу для тебя о Гластонбери.

* * *

— Чудесно, — говорю я, разглядывая полоску травы между палаткой и пологом, на которую Маркус снайперски вылил содержимое своего раздувшегося от пива мочевого пузыря.