А что ты получаешь в действительности? Многозначительное молчание. Риторические вопросы. Задумчивые взгляды. Час крыши над головой, в тепле и с местом для задницы в удобном кресле. И кучу носовых платков, предоставляемых всем желающим — черт их подери, ни разу не воспользовался.

А что касается домашних заданий, то они настолько ужасны, что, по-настоящему, это они должны тебе платить. Об этом я откровенно собираюсь рассказать Кэсс в наш следующий сеанс.

— Ну, — говорит она, улыбаясь.

— Да?

— Как вы там ладите? — говорит она.

— Хорошо.

Она выжидающе смотрит на меня.

— Если вы хотите узнать, подействовали ли те упражнения, то я должен дать положительный ответ.

Кэсс дала мне два главных упражнения. Одно заключается в том, чтобы рассматривать каждое новое задание отдела новостей не как неприятную обязанность, а как счастливую ступеньку на пути к жизненным благам, о которых я мечтаю. Второе задание — прикусить себе язык каждый раз, когда я хочу сказать что-нибудь злобное или циничное, и попытаться вместо этого подумать о чем-нибудь хорошем.

— Это хорошо. Правда? — говорит Кэсс.

— Гм, да. Наверно, — отвечаю я с кислой улыбкой.

Я вспоминаю ту работу, которую я сделал несколько дней назад, понравившуюся отделу новостей. По существу, мне нужно было пойти в дом, где Мерчант/Айвори снимали новую адаптацию «Хауардз-Энд», и побеседовать с владельцем о том, как ему живется вместе с кинобригадой, как ведут себя звезды, и т. п. И фотографии получились хорошие, и хозяин рассказал несколько достаточно интересных историй, и я довольно красочно все расписал, поскольку, согласно инструкциям Кэсс, приложил усилия и потому что читал ранее большую часть книг Форстера, даже его гомосексуальные рассказы. В итоге получил неплохую фотографию вверху третьей страницы, похвалу на утреннем совещании и одобрительное похлопывание по спине от редактора отдела.

Казалось бы, нужно радоваться. Но не получилось. Мысли возникали такие: «Черт подери, я изучал Форстера в Оксфорде и вот уже пять лет как оттачиваю свой стиль, и на что идут все мои знания, мастерство и энергия? На то, чтобы писать слабо прикрытую рекламу скучных костюмированных драм, которую сегодня какие-то болтуны расхвалят, а завтра смешают с дерьмом. Я не писатель. Я даже не журналист, по-настоящему. Я просто профессиональный лакировщик дерьма».

Вот о чем я думаю, но я не собираюсь сообщать об этом Кэсс. Иначе я только получу еще кучу этих чертовых домашних заданий, чтобы выяснить, чем же в действительности я хочу заниматься, а затем пойти и сделать это, что потребует от меня слишком многих хлопот, уж лучше я без всего этого обойдусь.

— Вы говорите не очень уверенно, — говорит Кэсс.

И я говорю:

— Мы…

Это «будь мягким и добрым ко всем» еще больше сводит меня с ума. Например, обычно я прихожу в редакцию и вижу, что начинается новый рабочий день и дразнить моих коллег небезопасно. Я могу тихо помычать корреспонденту по сельскому хозяйству, сделать комплимент сумасшедшему редактору отдела науки по поводу исключительно неудачного выбора галстука, хитро спросить весьма привлекательную корреспондентку, пишущую о массмедиа, читала ли она уже компрометирующую историю о себе в «Частном детективе». Они уже привыкли к этому, так же как заместитель редактора отдела новостей привык к тому, что я зову его сукой. В тот день, когда я этого не делаю, он выглядит обиженным и говорит: «Что, сука, что-то случилось?» На что я отвечаю: «Просто пытаюсь быть приятным — для разнообразия». На что он отвечает: «Лучше продолжай быть сукой, тебе это гораздо больше идет».

Кэсс считает по этому поводу, что чем больше я буду стараться быть вежливым с людьми, тем больше они будут стараться быть вежливыми со мной, а в результате у меня будет меньше причин для тревоги. Может быть, это и так. Но недостаток такого подхода в том, что мне просто нечего сказать другим, кроме банальностей. Меня превратили в этого «другого благоразумного человека».

— Я чувствую так, будто все шероховатости, из которых я в основном и состою, срезаны, и получилось нечто гладкое, мягкое и невыразительное, — говорю я.

— Интересно, что вы употребляете страдательный залог. Вы говорите, что ваши шероховатости срезаны. Но разве не вы сами делаете это, потому что вы хотите этого?

— Я просто не хочу превратиться в этого человека, который не я.

— Вы хотите чувствовать себя лучше?

— Смотря что означает «лучше».

— Хорошо, я скажу иначе. — Она перелистывает папку, лежащую у нее на коленях. — Когда вы впервые пришли ко мне, то сказали, что «очень несчастливы», что «не видели смысла во всем этом», что чувствовали себя недооцененным на работе, что «вашу душу украл…» — не могу прочесть это слово.

— Мистер Мигарета. Человек на кончике моей сигареты.

— Вы считаете, что такие слова могут принадлежать человеку, который счастлив?

— Может быть, счастье совсем не в том, что, как считают, необходимо для него.

— Вы так полагаете?

— Отчасти. Да. Может быть, несчастье — это те шпоры, которые нужны, чтобы стремиться к успеху и идти вперед. Например, если вы живете в лачуге, питаясь хлебом с сыром, и безмятежно счастливы при этом, то вряд ли когда-нибудь у вас будет вилла и паштет из гусиной печенки, разве не так?

— Я знакома с такими аргументами.

— То же с моей литературной карьерой. Я думаю, что гораздо лучшие книги напишет тот, кто обозлен на мир, а не тот, кто счастливо порхает по жизни. Возьмите любого сколь-нибудь интересного автора: они все пьяницы, страдают депрессиями или наркоманией.

— Многие из моих клиентов — творческие работники. Иногда они выражают подобное беспокойство.

— И что вы им говорите?

— Что страдание не увеличивает творческие возможности, а, наоборот, душит их. Оно высасывает ту энергию, которая могла быть потрачена на творческий процесс.

— И они вам верят?

Кэсс смеется:

— Нет, не все.

— Знаете, что я подумал, Кэсс? Мне кажется, что проблема здесь не во мне, а в окружающем мире.

Кэсс неопределенно улыбается.

— Да, я понимаю, что это звучит высокомерно. Но скажите, в чем моя вина, если девушка, с которой я встречаюсь, родилась с генами деспотичной суки? Или в чем моя вина, если люди на работе не пенят меня? Разве проблема в моем поведении? А может быть, это просто кучка неудачников, которые не в состоянии понять, что такое талант? Так что мне кажется, что менять мою личность может быть ошибкой, потому что на самом деле со мной все в порядке. Может быть, мне нужно просто ждать, пока судьба, божественная справедливость или что там еще соблаговолят принести мне удачу. Как вы — согласны со мной? Заслуживаю и удачи?

— Это очень интересно, Джош, и я хотела бы подробнее поговорить с вами об этом. Хотите, мы сейчас назначим новую встречу?

— Да, но я оставил свой календарь на работе. Можно я вам оттуда позвоню?

— Конечно.

Это были последние в жизни слова, которыми мы обменялись.

Всаженный топор

Свою последнюю ночь в дороге мы проводим в приморском курорте Энсенада. Гостиница более шикарная, чем мотели, в которых мы обычно останавливаемся, потому что здесь, в Мексике, даже, такой ненастоящей Мексике, как Баджа, за меньшие деньги получаешь больше. Поэтому вместо лестницы, ведущей от стоянки в тусклую спартанскую комнату, мы получаем внутренний дворик в центре с террасами вокруг, пальмами и бассейном, который я опробовал бы, но не могу из-за — смешно сказать, в Мексике! — достаточно прохладной пока погоды, пастельных тонов спальню, почти люкс по размерам, большие кровати и приличных размеров телевизор. Если бы мы были в близких отношениях, то отпраздновали бы такую удачу сексом. В нашем случае мы просто долго смотрим телевизор. Нам повезло. Помимо особенно удачных серий «Возьми жизнь» (там, где он воздвиг трон для своего ТВ-идола) и «Женаты и с детьми» (где Ал потеет в футболке с портретом Элвиса), есть еще громкие новости из Лос-Анджелеса, где после вынесения приговора Родни Кингу произошел взрыв насилия.

Джексона эта история интересует больше, чем меня, потому что это происходит на его родной территории, и каким-то дурацким образом он внушил себе, что это пойдет дальше на юг, до самого Лагуна-Бич, во что слабо верится. Лично я негодую, что ценное экранное время тратится на это скучное и неинтересное событие, которого и так все ждали, потому что пленка с записью того, как белые полицейские избивают безоружного черного до полусмерти, едва ли могла привести к необычайному росту общественного согласия и любви.

На всякий случай я скрестил пальцы. Если по какому-либо счастливому стечению обстоятельств эти потасовки превратятся в полномасштабный бунт, то могут закрыть аэропорт, и я буду вынужден еще одну неделю прохлаждаться в Лагуна-Бич.

Проснувшись утром, я обнаруживаю, что ситуация значительно улучшилась. Поджигают заправочные станции, грабят магазины, есть раненые. Нас с Джексоном особенно ужаснула съемка озверевшей толпы, избившей до полусмерти дородного водителя грузовика. Мы перескакиваем с канала на канал, надеясь увидеть этот репортаж еще раз. Идя на завтрак, мы проверяем, есть ли в ресторане телевизор.

Беспорядки в Лос-Анджелесе официально объявлены чрезвычайной ситуацией. Вызвана национальная гвардия, центр Лос-Анджелеса стал зоной боевых действий, в корейском квартале строят укрытия из мешков с песком и смазывают свои «Армалайты» в ожидании следующей волны, Южный Централ напоминает «Безумного Макса II» — или так кажется с камер на вертолетах, потому что ни один репортер туда не сунется, — отмечены грабежи в Голливуде и насилие на Лонг-Бич.

— Но это ведь не слишком близко от нас? — спрашиваю я Джексона, поскольку мы направляемся на север.

— Лонг-Бич? Чуть дальше по побережью.

— Черт возьми. Как ты думаешь, мы сможем попасть в аэропорт?

— Не знаю, Джош, — резко отвечает Джексон, как встревоженный родитель, который не хочет быть грубым, но сердится, что ребенок не понимает, насколько серьезно положение, и задает дурацкие вопросы.

Какой ужас. Похоже, что придется провести еще несколько дней в Лагуна-Бич, попивая холодный latte, не работая, шепча благодарные молитвы тому гению, который заснял Родни Кинга на видео. Как чудесные моменты детства, когда из-за вспышки какой-нибудь ужасной болезни начало занятий откладывается. Или когда откладывается твой рейс и ты вынужден провести лишний день за границей, живя в роскошном отеле за счет авиакомпании, и твои родители сильно огорчены, но не ты — ты думаешь, что это великолепно.

Единственное, что мне не нравится, это предстоящий звонок в отдел новостей с сообщением, что я задерживаюсь. Я их знаю — будут возмущаться, мелочиться и требовать, чтобы я сократил потом свой отпуск. Или заставят меня найти какую-нибудь тенденциозную голливудскую историю для репортажа — как будто я смогу с кем-нибудь встретиться, когда весь город в осаде. Или…

Нет. Об этом лучше не думать.

Ужасные мысли плохи тем, что, когда они возникают, их не так просто выкинуть из головы.

И пока в голове у меня звучит ля-ля-ди-ди-ди-ди, ты отдыхаешь в Америке и все о’кей, хам-ти-хам-ти-хам-ляляляааа закаты пальмы на пляже ясное небо блоу-джоб от прекрасных незнакомок фак фак факети фак — комок в низу живота и сдавленность в горле дружно говорят: «Пусть тебе не кажется, что мы не слышали, о чем ты сейчас подумал».

Я смотрю на Джексона. Он продолжает заниматься тем же, чем был занят до того, как у меня возникла эта мысль: слушает радио, сосет через соломинку кофе, смотрит лениво на автостраду, базы морской пехоты, грузовики, легковые машины, потрепанных иммигрантов, по двое-трое движущихся на север. Ублюдок! С тех пор, как мне пришла в голову эта ужасная мысль, мне весь свет не мил. Но, как безмятежно спящий ребенок, которому еще только предстоит узнать, какое дерьмо окружающий мир, Джексон пребывает в неведении и беззаботности.

Он замечает, что я смотрю на него. Он думает, что я собираюсь снизить тон чем-нибудь грубым и отвратительным, чтобы можно было провести время, говоря гадости. Он сладострастно улыбается.

— У меня возникла ужасная мысль, — говорю я очень серьезно.

— Долгая, медленная работа мокрыми деснами какой-нибудь жуткой, беззубой, старой карги? — высказывает он предположение.

— О работе. Не могут они потребовать, чтобы я освещал эту историю, как ты думаешь?

— Ты же у них пишешь о шоу-бизнесе.

— Об искусстве.

— Освещение беспорядков не входит в твои обязанности.

Мы молча едем. Комок в животе не уходит. Мысли забегали.

Тогда я говорю:

— А что, если я хочу их освещать?