Смешно, но я чисто рефлекторно спросила себя, почему Максим не сообщил мне о предстоящем отъезде.

– Я знаю, что его не за что жалеть, – сказала я, – но… тогда – в чем дело? Что вам не дает покоя?

– То, что мы не знаем, что не дает покоя тебе! – выпалила Катрин. – Мы видим, что ты не в своей тарелке, и потом… может, и ничего такого, может, это вполне нормально, но ты с нами больше не разговариваешь!

– Может быть, потому, что мне не хочется таких вот разговоров?

– Но почему? Почему? Чего ты боишься?

Страсти накалялись, и, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы я ответила Катрин. Прежде всего потому, что моя «боязнь» – если я действительно боялась – была смутной и неоформленной. Это нечто из разряда предчувствий я испытывала, только когда не была вдвоем с Флорианом, и объясняла тем фактом, что я еще хрупка и мне не нравится карканье моих друзей.

– Ты боишься, что он опять тебе изменит? – спросила Катрин.

– Что? Нет! И вообще, он мне никогда не изменял! Мы уже не были вместе, когда он начал… – Я осеклась, поняв, до чего жалка в своей запальчивости. – Он не изменял мне, ясно? – повторила я спокойнее. – И если вы хотите знать, боюсь ли я, что он снова станет смотреть на сторону или встречаться с «Билли», то ответ – нет. Правда. Я это знаю, ясно? Я чувствую.

– В этом я не сомневаюсь, – сказала Катрин.

– Почему бы тебе не порадоваться за меня? Мы же радуемся за тебя, что ты решила родить ребенка, разве нет?

Это был, пожалуй, удар ниже пояса. Дела Катрин продвигались, что приводило ее в восторг, но и в ужас. Она, однако, не отступала, из самых лучших побуждений, и до сих пор я считала своим долгом морально поддерживать ее. Она обиженно покачала головой, но отвечать на мою шпильку не стала.

– Ты права, – сказал Никола, обнимая меня за плечи. – Ты права, Жен. И мы рады за тебя. Ты пойми, мы столько месяцев отскребали тебя ложкой от стенки, поэтому теперь и хлопаем над тобой крыльями. Наверно, зря.

Я промычала «м-мм» вместо ответа. Он лгал, чтобы не поссориться, я это знала, и эта капитуляция больно задела меня именно потому, что устроила.

– Пойду поищу Фло, – сказала я. – Пока ему не вытатуировали портрет Че Гевары на лбу.

Я встала, не глядя на друзей, и ушла на поиски своей любви.

Я собиралась, оставив их, уйти с Флорианом в наше уютное одиночество вдвоем. Разговор меня вымотал, и я очень переживала из-за того, что почти поссорилась с Никола и Катрин, с которыми не ссорилась никогда. Но когда я нашла Флориана, который смеялся и пил с Эмилио и еще какими-то людьми, его улыбка и его присутствие так успокоили меня, что я согласилась присесть с ними и выпить стаканчик. Потом два, потом четыре.

Это она самая, большая любовь, настоящая, говорила я себе: рядом с ним все тревоги как рукой снимает. Я смотрела на отца и повторяла про себя, что, в конце концов, ничего страшного, ну не любит он этого замечательного человека, которого люблю я. Даже холодность Ноя к Флориану меня больше почти не трогала. Когда они снова увиделись, я была неприятно поражена тем, как робел перед ним Ной. Я помнила его ручонки, обнимавшие шею Максима, его заливистый смех, так часто звеневший тогда, – его совсем не было слышно теперь, когда я бываю здесь с Флорианом. Это потому, что Флориан взрослый, по-настоящему взрослый, сказала я себе, увидев, как Ной осторожно обходит его, чтобы прижаться к Эмилио – вечному мальчишке. Ну и пусть, зато руки Флориана обнимали мои плечи и с ним я вновь обретала всю мою уверенность.

Мы ушли очень поздно, успев уложить Катрин, которая, вдрызг напившись, расплакалась с криком: «Я же люблю-у-уууу Эмилио, я его люблю-у-ууууу!» Верная себе, она влюблялась, только когда любовь становилась невозможной. Она все еще кричала: «Я его люблю-у-ууу!», когда я стаскивала с нее джинсы, чтобы ей лучше спалось.

– Нет, ты его не любишь, – сказала я.

– И ты его не любишь, – пробормотала она, выпутываясь из свитера. Я толком не поняла, что она имела в виду, но переспрашивать не стала и вышла из комнаты. Пятнадцать минут спустя мы с Флорианом ушли.

– Хорошо было, правда? – спросила я, когда мы шли к моему дому.

– Да. Но мне лучше вдвоем с тобой.

– Мне тоже.

– Нам надо всегда быть только вдвоем, – сказал Флориан, целуя меня в шею.

Я кивнула, но что-то в этой фразе наполнило меня неясной грустью, и мне стало горько…

Коты встретили меня оптимистичными «мру?», но взгляды их сразу помрачнели при виде Флориана. «Эй, вы что, надеялись, что мамочка останется одна-одинешенька на всю жизнь, а? – сказала я им, нежно приласкав. – Вы не хотите порадоваться за мамочку? М-мм? М-мм?» Мои «м-мм» стали чересчур уж настойчивыми, и я замолчала. Неужели мне так нужна моральная поддержка, что даже мнение моих котов имеет для меня значение? Вздохнув, я пошла к Флориану в спальню.

Он держал в руке тоненькую пачку листков – текст, который я написала незадолго до нашего примирения и дала ему прочесть, – так мне хотелось показать, что я действительно что-то сделала.

– Совсем забыл тебе сказать. Я прочел.

Я дала ему текст несколько дней назад и, поскольку он молчал, заключила, что у него просто не было времени прочесть. Я вдруг почувствовала себя очень уязвимой.

– Завтра поговорим, – бросила я как можно непринужденнее. Я устала, была немного пьяна и главное – во мне жил почти иррациональный страх перед его суждением. В конце концов это ведь Флориан годами настаивал, чтобы я писала. Понравится ему написанное или нет, он должен быть доволен, что я наконец послушалась, верно? Я повторяла про себя этот пустопорожний вопрос, как мантру, пока он расстегивал рубашку, перечитывая последнюю страницу.

Я машинально припомнила текст, который был у него в руках. Я написала его за несколько дней; это было описание – быть может, немного затянутое, но я им гордилась – сценки в баре субботним днем. Я набросала портреты завсегдатаев, случайной публики, замотанных официанток. Описала свет, вливающийся в окна, и весенний ветерок, продувающий помещение. Почти ничего не происходило – только одна встреча в самом конце, – но мне казалось, что я что-то уловила и сумела передать то, что мне хотелось. Я помнила, с каким чувством удовлетворения поставила финальную точку.

– Это неплохо, – сказал Флориан.

– Неплохо?

Я пыталась выглядеть спокойной и даже равнодушной, разумеется, притворяясь и слишком хорошо это сознавая, что задевало мою гордость и мою любовь: разве скрывают свои чувства от человека, которого любят? Я махнула рукой, предлагая Флориану закрыть тему.

Но он продолжал:

– Да, неплохо. Не хватает, конечно, рельефа или фактуры… я плохо знаю терминологию… но написано хорошо.

– Что значит: «не хватает рельефа»?

– Это немного плоско, – обронил он. – На мой вкус.

Он улыбнулся и раскрыл мне объятия. Мне не хотелось этого сейчас, но я не противилась, и от запаха его кожи мне полегчало. Я закрыла глаза, надеясь, что больше он ничего не скажет.

– Не важно… главное, что ты пишешь, верно? Какая разница: в моем это вкусе или нет.

– Да ну…

– Эй, – он приподнял мой подбородок и заглянул в глаза. – Ты напишешь еще тысячи страниц. Книги. Эпические романы. Это ведь только начало.

Мне хотелось сказать ему, что я люблю это начало. Но его губы уже накрыли мои, и их мягкое тепло принесло мне уверенность и покой, в которых я так нуждалась.


На следующее утро я проснулась поздно, один кот лежал у меня в ногах, другой на плече. Флориан ушел много раньше, и Ти-Гус и Ти-Мусс победоносно оккупировали территорию, которую считали своей, то есть меня. Я сонно провела рукой по шерстке Ти-Гуса и осторожно перевернулась на бок, стараясь их не столкнуть. В окно было видно тяжелое серое небо, которое меня вполне устраивало, – идеальное небо, чтобы пережить похмелье дома, не мучаясь комплексами за растительно прожитый день.

Я подумала об Эмилио, который, наверно, был уже далеко, и о Катрин, которая скоро проснется и в ближайшие три недели, я была уверена, будет оплакивать утрату своей великой любви. Вчерашний разговор с ней и Никола не шел у меня из головы, и это было еще тяжелее, чем алкогольные пары и головная боль. Я поцеловала теплую головку кота и с трудом поднялась.

Флориан оставил мне записку на кухонной стойке, он писал, что любит меня и что вечером приготовит ужин «только для нас с тобой». «Счастливо поработать над рукописью», – добавил он в конце. Так он подбадривал меня, но сегодня утром это елейное пожелание показалось мне издевательским. Я приготовила кофе, ворча и спрашивая себя, не рано ли звонить Никола. Вчера я так и не поговорила с ним после нашего спора, и от этого остался неприятный осадок, который мне хотелось стереть, услышав его голос и его смех. А если мое примирение с Флорианом означает, что мы с друзьями отдалимся друг от друга? Я ударилась в панику при этой мысли, но потом сказала себе, что, очевидно, чересчур переживаю из-за похмелья и лучше выпить как минимум две чашки кофе, прежде чем звонить кому бы то ни было. Но не успела я налить себе первую, как мой телефон подал голос. Это был Флориан.

– Эй, – сказал он ласково. – Я тебя разбудил?

– Нет… я варю кофе.

– Везет тебе! Я с восьми утра в офисе. Что будешь делать сегодня?

– Не знаю… – Я посмотрела на серое небо. – Может быть, запущу нон-стоп «Студию 30» или что-нибудь в этом роде.

– Тебе надо писать.

– Я… – Мне захотелось повесить трубку. – Может быть, – сказала я, совладав с собой. – Я пойду выпью кофе, ладно?

– Ладно. Я буду у тебя около шести. Только ты и я, meine Liebe[76].

– О’кей. Я люблю тебя.

Я отключилась и пошла посмотреть в окно, где и простояла, пока запах сгоревшего кофе не вернул меня к плите. Флориан имел обыкновение меня «тетешкать», как сказала бы моя мать, и эта манера выводила меня из себя и радовала одновременно. Я вспомнила, как упрекнула его за тем катастрофическим обедом вскоре после разрыва, что он обращался со мной, как с ребенком. Он это делал по-прежнему и терпеливо уговаривал меня писать, как уговаривают ребенка учить уроки. И я не знала – раздражало ли меня это отношение само по себе или дело в том, что в глубине души я сама хотела быть ребенком и слушать, как мне говорят елейным тоном, что ничего страшного, если мой текст нехорош, я еще напишу лучше, как большая девочка.

Я отнесла чашку кофе в кабинет, где почти не бывала после возвращения Флориана, и поставила ее на секретер. Я ничего не писала, закончив биографию гаспезианского вундеркинда, и ждала нового заказа от издателя, который, в свою очередь, ждал от меня оригинальных текстов. Я подумала было начать писать, но сам факт, что меня уговаривал Флориан, лишил меня всякого желания – мне казалось, будто мною манипулируют, что было смешно, но достаточно, чтобы я не послушалась. Я все-таки открыла компьютер, но с единственной целью – вставить в него диск «Студии 30». Приветствовав довольной улыбкой героев на маленьком экране, я решила убрать на место валявшиеся вокруг книги.

И вот, приподняв антологию французской поэзии, – я достала ее, чтобы прочесть Флориану стихотворение Аполлинера, которым упивалась, когда он ушел, – я нашла второй экземпляр той самой новеллы, о которой мы говорили вчера. На полях были какие-то пометки, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать почерк Максима. Я послала ему этот текст несколько недель назад, и он отдал мне экземпляр со своими комментариями, в который я даже не удосужилась заглянуть, так стремительно закрутились события.

Почти все поля были в пометках. Замечания, соображения, иногда советы. Я начала читать стоя, потом села за секретер и выключила звук диска, по-прежнему стоявшего в компьютере. Максиму не все понравилось, но его замечания были не категоричны, советы добрые и по делу. И главное, они перемежались похвалами, явно от чистого сердца, собственно, это тоже были комментарии типа: «Вау. Чертовски хорошая строчка» или «Какой пассаж, мне завидно» и смайлик – ухмыляющаяся рожица.

На обороте последней страницы он написал: «ВЕЛИКОЛЕПНО. Я сказал тебе, что завидую? Две-три вещи я не понял – не терпится об этом поговорить. Представляю, какой кайф ты словила, когда писала это, а?»

Я сидела с текстом на коленях, уставившись на веселый смайлик в конце последнего комментария Максима. Не знаю, сколько времени я просидела так, но когда встала, то ощутила наконец ту самую уверенность, которую искала столько недель, и сказала вслух: «Ох, твою мать».

Глава 20

«Ох, твою мать», – повторила я, наверно, уже в десятый раз. Я столько дней ждала озарения, твердя себе, что нет ничего глупее, потому что озарений не существует, – и вот меня озарило. Меня прямо-таки затопило светом. Мои глаза были раскрыты, распахнуты настежь, я видела все с ошеломляющей ясностью, и только один, очевидный теперь, вопрос бился в голове: как я могла быть до такой степени слепой? Я была огорошена собственной глупостью так, что совершенно не могла ничего делать, только стояла с листками в руке, повторяя: «Ох, твою мать».