Анна О’Брайен

Фаворитка короля

Жила тогда… в Англии некая женщина без стыда и совести, безудержная в разврате, происхождения самого низкого, именем же Алес Перес… и хотя не могла похвастать ни красотой, ни миловидностью, она умела скрыть эти недостатки потоком льстивых речей…

Из исторических хроник о последних годах царствования Эдуарда III и о его кончине

Негоже, чтобы ключи от всех дверей висели на поясе у одной-единственной женщины.

Епископ Рочестерский

И никто не смел выступить против нее…

Томас Уолсингем, монах аббатства Святого Альбана

ПРОЛОГ

— Сегодня ты будешь Повелительницей Солнца, — говорит король Эдуард[1] и помогает мне удобно устроиться в повозке, — королевой моих празднеств.

«Уж давно бы пора!» Разумеется, вслух я этого не произнесла — я ведь женщина неглупая, — только подумала. Слишком долго ждала этой чести. Двенадцать лет, на протяжении которых я была наложницей Эдуарда.

— Благодарю вас, милорд, — негромко произношу я и, лучезарно улыбаясь, приседаю в глубоком реверансе.

Плащ, который переливается золотым шитьем, я расправила так, чтобы видна была его подкладка из алой тафты. Платье же на мне — красное, с белой шелковой каймой, подбитое мехом горностая: цвета Эдуарда, королевский мех, достойный венценосной особы[2]. Мерцание золота затмевается блеском бесчисленных самоцветов, играющих под лучами солнца: красных как кровь рубинов, загадочных густо-синих сапфиров, удивительных бериллов, способных лишать силы любой яд. Всем известно, что я ношу драгоценности королевы Филиппы[3].

Сижу я на сидении возка непринужденно, в гордом одиночестве, скромно сложив руки на коленях поверх богато украшенного платья. Это мое право!

Я оглядываюсь вокруг: нет ли поблизости хмурой и мрачной принцессы Джоанны? Нет, этого моего заклятого врага нигде не видно. Отсиживается, небось, в своих палатах в Кеннингтоне[4], замышляет что-нибудь недоброе против меня. Джоанна Прекрасная[5]. Джоанна Претолстая! Противник, с которым нельзя не считаться, а уж щепетильности и понятий о нравственности у нее не больше, чем у дикой кошки в период течки.

Я перевожу взгляд на Эдуарда, уже сидящего в седле своего боевого коня, и улыбка моя становится ласковой. Он такой высокий, сильный — просто загляденье! Какая мы с ним замечательная пара! Его годы еще не слишком согнули, а я — в самом расцвете сил. Уродина, конечно, так все считают, но не лишенная своих достоинств.

Я — Алиса. Фаворитка короля. Возлюбленная Эдуарда. Повелительница Солнца…

Ах!.. Я непроизвольно моргаю — пролетевший мимо голубь взмахом крыла сметает стоящие перед глазами воспоминания и безжалостно возвращает меня к жестокой действительности. Я сижу у себя в саду, вдали от двора и моего короля, вынужденная смириться с горькой истиной. Как низко я пала! Одинока, бессильна, заточена — как некогда лев в зверинце Эдуарда, давно уже умерший, — лишена и тени власти, упрятанная от людей, утратившая все, что сумела нажить своими стараниями.

Я теперь никто. Нет больше Алисы Перрерс.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

C чего же мне начать? Трудно на чем-то остановиться. Мои самые ранние годы не отмечены печатью радости и счастья. Что ж, начну с того, что врезалось в память. С самых первых воспоминаний.

Тогда я была ребенком, слишком маленьким, чтобы понять, кто я и что я. Смиренно преклонив колени, я молилась вместе с сестрами в огромной церкви Святой Марии, в аббатстве города Баркинга. Шел восьмой день декабря месяца, и воздух был таким холодным, что даже дышать им было больно. Колени упирались в шершавые каменные плиты пола, но уже тогда я хорошо понимала, что ерзать на молитве нельзя. Статуя на высоком постаменте в приделе Богоматери была наряжена в новое синее платье, а покрывало из дорогого шелка удивительно мерцало белым светом в полумраке затененной ниши. Монахини пели псалмы, положенные во время вечерни, у ног статуи горело целое море свечей, и их свет играл на больших складках синего одеяния, отчего казалось, будто статуя дышит и шевелится.

— Кто это? — спросила я слишком громким голосом — я же ничего толком тогда и не знала. Сестра Года, которая учила послушниц (когда таковые имелись), сделала мне знак замолчать.

— Это Пресвятая Дева.

— А как ее зовут?

— Пресвятая Дева Мария.

— А сегодня какой-то праздник?

— Нынче праздник Непорочного зачатия[6]. Помолчи же!

Я ничего из сказанного не поняла, но с той минуты полюбила Деву Марию. У нее было красивое лицо, глаза опущены, руки воздеты, словно она звала меня к себе, а на раскрашенных губах играла едва заметная улыбка. Но больше всего меня привлекла корона из звезд, покрывавшая ее чело по случаю праздника. В пламени свечей звезды отливали золотом, искрились драгоценные камни. Меня это зрелище заворожило. Служба закончилась, монахини потянулись к выходу, а я осталась стоять перед статуей.

— Пойдем, Алиса, — сказала сестра Года, совсем не ласково схватив меня за руку. Но я была упряма и уперлась ногами в пол, залитый отблесками пламени.

— Да пойдем же!

— А почему у нее корона из звезд?

— Потому что она — Царица Небесная. Ну, теперь ты…

Она шлепнула меня по руке, и пришлось подчиниться, но я все равно потянулась к статуе, хотя рост еще не позволял мне ее коснуться, и улыбнулась.

— Мне хотелось бы носить такую корону.


Второе мое воспоминание относится к тому же самому времени. Невзирая на поздний час, сестра Года, низенькая и хрупкая, но сильная, била меня кожаным ремешком по руке до тех пор, пока кожа не покраснела и не покрылась волдырями. Она сердито прошипела, что это — наказание за грех гордыни и грех алчности. Кто я такая, чтобы любоваться короной и желать такой же для себя? Кто я такая, чтобы приближаться к Пресвятой Деве, Царице Небесной? Мне не сравниться даже с голубями, которые взмывают ввысь и кружат над алтарем. На весь завтрашний день я останусь без еды. И встану, и лягу в постель на пустой желудок. Она научит меня смирению. В животе у меня урчало от голода, рука жутко болела, и тогда я узнала (в первый, но далеко не в последний раз), что женщинам не дано получать то, чего они желают.

— Ты плохая девочка! — четко и ясно заявила сестра Года.

Я лежала без сна до тех пор, пока часы аббатства не пробили два раза, созывая нас на раннюю заутреню. Я не плакала. Наверное, согласилась с тем, что говорила наставница, а может, была еще слишком маленькой, чтобы понять смысл ее поучений.


Так, а что же третье?

А! Гордыня! Сестре Годе так и не удалось выбить ее из меня. С полным безразличием в глазах она укоряла меня за какой-то проступок (сейчас уж и не припомню, в чем он состоял).

— Что за наказание мне возиться с тобой, девчонка! Ты, скорее всего, бастард и рождена вне священных уз брака. Ко всему еще и уродлива. Я не вижу в тебе ни единой черточки, которая намекала бы на возможность спасения души, хотя ты, вне всякого сомнения, и принадлежишь к числу творений Божьих.

Значит, я бастард и уродина. В свои двенадцать лет я не могла решить, какое из этих зол больше. Я уродлива? Если бы сестра Года имела каплю сострадания, она бы сказала: «У тебя заурядное лицо». Слово «уродливая» меняло все в корне. В монастыре запрещены были зеркала — и потому, что символизировали тщеславие, и потому, что были слишком дороги для скромных монахинь, — но какая же из сестер не пыталась разглядеть себя в чаше, наполненной чистой водой? Или уловить пусть и искаженное отражение в начищенных серебряных сосудах, которые использовались на службах в монастырской церкви? Я поступала как все и видела то же, что могла видеть и сестра Года.

В ту ночь я вгляделась в лохань ледяной воды, прежде чем мне велели задуть свечу. Отражение дрожало, но рассмотрела я достаточно. Волосы, очень коротко остриженные (дабы бороться сразу и со вшами, и с грехом гордыни), были темными[7], жесткими, без единого завитка. Глаза — черные, как терновые ягоды, как дыры, какие моль проедает в одежде. А остальное? Щеки запали, нос сильно выдается вперед, рот слишком большой. Одно дело, когда тебя называют уродиной, другое — убедиться в этом собственными глазами.

Одна-одинешенька в своей тесной холодной келье, я расплакалась. Стены, казалось, готовы были раздавить меня. Темнота и одиночество пугали меня. И до сих пор пугают.


Что же до остальных дней моей ранней юности, они все слиплись в какую-то комковатую кашу из горьких обид и унижений, которую помешивала и присыпала солью своих замечаний сестра Года.

— Ты снова опоздала на раннюю заутреню, Алиса. Думаешь, я не видела, как ты, негодная девчонка, старалась незаметно проскользнуть в церковь?

Да, правда, я тогда опоздала.

— Алиса, показываться с таким покрывалом перед очами Господа Бога — это просто позор. Ты что, пол им мела?

Нет, не мела. Просто, вопреки всем моим добрым намерениям, к нему пристали колючки с кустов да еще зола из очага, и пальцами оно было захватано.

— Ну почему ты не в состоянии запомнить самые простые тексты, Алиса? У тебя в голове пусто, как у последнего нищего в кошеле.

Да нет, там не было пусто, просто голова была занята чем-то более насущным. Быть может, ощущением прикосновения к моим ногам мягкой пушистой шерстки монастырского кота, который грелся в лучах солнышка, пробивавшихся в окна.

— Алиса, двигаться надо легче, изящнее. Отчего ты вечно сутулишься? Тебе же было сказано, что в Божьей обители так вести себя не годится!

Я не имела ни малейшего понятия об изяществе движений.

— Призвание дается нам свыше. Господь Бог дарует его как Свое благословение, — так поучала вверенных ее попечению грешниц матушка Сибилла, наша настоятельница, сидя в своем кресле в зале капитула. — Призвание — это Божья благодать, которая позволяет нам славить Господа в наших молитвах, а также посредством заботы о бедных, кои пребывают среди нас. И потому мы должны чтить это призвание и строго соблюдать устав святого Бенедикта, достопочтенного основателя нашего ордена.

Матушка настоятельница не колеблясь пускала в ход плеть, наказывая тех, кто его не соблюдал. Я хорошо помню, как жалила эта плеть. И как жалил ее язык. Хорошенько испытала на себе и то, и другое, когда однажды поторопилась преклонить колени рядом с сестрой Годой прежде, чем утих созывавший на вечерню колокол, и не успела затворить дверь курятника, призванную оберегать монастырских цыплят от недобрых замыслов лисы. Итог стал виден на следующее утро — наглядный, кровавый. Такой же стала и моя спина, и матушка настоятельница сообщила мне об этом, ловко орудуя снятой с пояса плетью. Она сказала, что это было справедливое наказание. Мне оно отнюдь не показалось справедливым, ведь я была вынуждена нарушить одно правило, чтобы соблюсти другое. По молодости лет мне недоставало мудрости держать язык за зубами, и я сказала то, что думала. Рука матушки Сибиллы взлетела и опустилась на мою спину с еще большей силой.

Мне было велено собрать растерзанные останки несчастных цыплят. И вовсе не для того, чтобы выбросить их вон. Монахини сжевали цыплят с хлебом в следующий полдень, внимательно слушая притчу о добром самаритянине. У меня же на тарелке не было ничего, кроме хлеба, да и то вчерашнего. Не должна же я была насладиться плодами грехов своих!

Призвание? Господь Бог, вне всяких сомнений, не благословил меня таковым, если оно состоит в том, чтобы смиренно и с благодарностью принять жребий, выпавший на мою долю. И все же жизни вне монастырских стен я не знала, да и не стремилась узнать. Когда мне исполнится пятнадцать лет, сказала сестра Года, я приму постриг и стану уже не послушницей, а настоящей монахиней. Совершится плавный переход из одного вида рабства в другое, и я останусь монахиней до того часа, когда Господь призовет меня в чертоги Свои — или же отправит гореть и страдать в адском пламени в наказание за совершенные мною грехи. С пятнадцати лет и до конца жизни мне будет запрещено говорить, кроме одного часа после полудня, когда мне позволят высказываться по серьезным вопросам. Я мало видела в этом отличий от приговора к пожизненной немоте.

Молчать всю жизнь, только петь во время церковных служб.

Богородице, помилуй мя! Неужто это все, на что я могу надеяться? Я же не сама решила принять постриг. Как же мне с этим смириться? Для меня было совершенно непостижимо то, что женщина может по доброй воле заточить себя в этих стенах, где и окна затворены, и двери все на запорах. Отчего бы женщине, какова бы она ни была, согласиться на такое страшное заточение, а не отведать вкуса свободы, царящей за стенами монастыря?