Однако, по моим внутренним убеждениям, он заслуживал это за все свое прошлое скотство…

И хотя мне его немного было жаль, все-таки я более презирал и ненавидел его.

Впрочем, одновременно с этим я испытывал стыд, поскольку осознавал, что мне удобнее его презирать, ибо это я забрал к себе тайком и как-то подло его законную жену. И пусть она сама прибилась ко мне, как в страшную бурю к законному острову.

И пусть я счастлив, обладая ее телом, чувствами, волей и образом.

Все же в самой этой скрытности было что-то порочное и стыдящееся…

И некая правота в его глазах мне открывалась как свойство его же честности. Он ничего не прятал и открыто страдал.

После ночной смены был выходной день.

И я спешил к Фее, но все же на пути к дому решил во что бы то ни стало зайти к Темдерякову.

Меня тянуло к нему, как преступника часто тянет на место преступления…

Я пришел к нему в предчувствии беды.

Мрачный и до сумасшествия безвольный Темдеряков сразу же сел на стул, и как во сне перебирал пальцами страницы книг, грудами лежащих на полу возле его ног.

– Не понимаю себя, – говорит он мне, – что со мной?!

Как будто кто-то заколдовал меня! Ничто ни в руках, ни в памяти не держится! Одна только жена, но и она далекая, чужая!

Я стоял возле сидящего Темдерякова с чувством потрясенной неловкости и стыда, я хотел ему что-то сказать, но мой язык немел, и поэтому я думал.

«Он и трезвый как пьяный», – думал уже с сочувствием я, собираясь уходить.

– Постой! – вскрикнул он, хватая меня за одежду, – я чувствую, что ты что-то знаешь! Ну! Признавайся, несчастный, где она?

– Не знаю, – прошептал я.

Его глаза светились помраченным блеском.

– Не знаю, где она, а знал бы – не сказал! – уже со злой усмешкой повторил я.

– Ну что ж, – Темдеряков неожиданно приставил к моему горлу нож.

Даже легкое прикосновение его лезвия прочертило на моем горле глубокий разрез.

– Гляди-ка, кровь течет, – удивленно пробормотал смягчившийся Темдеряков и кинулся наматывать бинт на мою кровоточащую шею.

– Ты меня прости, – шептал он, – просто я что-то не в себе! Это все из-за Таньки! Сбежала куда-то, просто ума не приложу! Куда она могла деться?!

Я с грустью слежу за вздрагивающим и обеспокоенным Темдеряковым. В его глухом жилище бутылок ряд церквей… испитые мгновенья давно прошедших чувств…

Гармонь с дырявым ножом – попутчик тишины…

И блеск неуловимой исчезнувшей любви… но все еще живущей в каком-то странном сне.

Темдеряков ослепший. Глаза его полны какой-то вечной скорбью в объятьях пустоты. Далекий… Слово странник, он ищет образ Тани… Но Таня стала Феей, а Фея стала мной…

Увы, но Шопенгауэр прав, говоря, что всякое счастье существует со знаком минус…

Оно как бы заранее отрицает само себя, суля рассудку новое страданье.

Я спускаюсь вниз к Фее с перебинтованным горлом и сочувствующим взглядом Темдерякова, который он подарил мне на прощанье.

Фея с радостной улыбкой встречает меня, но тут же вздрагивает с испугом, видя мое перебинтованное горло с проступающими каплями крови.

– Это он, это он? – спрашивает она, с нежностью прижимаясь ко мне.

Что я мог сказать ей в ответ в эту минуту?! Правду, чтобы испугать и усилить ту самую мучительную странность, которая и без того сковывает наши мысли и движенья… нет, я ей просто солгал!

Я сказал ей, что меня порезал случайно наркоман, которого выводили из комы. Доверчивая Фея, она верила каждому моему слову, а я лгал ей, наивно думая оградить ее от всяческих переживаний и угрызений собственной совести. Бедная, она подсознательно чувствовала вину за своего сумасшедшего мужа и одновременно жалела его как больного, неизлечимо больного человека.

Вот поэтому я и солгал ей и, кажется, добился ее внутреннего спокойствия.

Так обнявшись и взявшись за руки, как дети, мы с медленным наслаждением прошли на кухню и стали есть из одной тарелки овсяную кашу, приготовленную Феей.

Она кормила меня из своей ложки, а я ее из своей. И только Аристотель жадно урчал, поедая сырую рыбу в гордом кошачьем одиночестве.

Потом Фея стыдливо встала с моих колен и повела меня за собой в комнату. В это мгновенье она вся стала серьезная и задумчивая. И тут же ни слова ни говоря, запела акафист Пресвятой Богородице. «Простирай надо мною руки свои, Владычица, святые, чистые, как голубиные крылья».

Возможно, сейчас моя память искажает последовательность этих святых строк, но его смысл, и глубина, и чувствительность голоса моей Феи в этот миг возвышали меня до самого волнующего состояния.

Это ощущение сродни и пламенному экстазу обладанья, и холодному мраку надвигающейся Смерти…

Недаром Фея повторяла вместе с Акафистом слова о нашей болящей душе и ничтожности, в какой прозябал всякий смертный.

От этого слова надежды на вечную милость Святой Богородице устремлялись все выше под тонкий покров великого Неба и постоянной Тайны, держащей нас здесь на сиротливой и мало радующей земле.

И все же с ней, с моей Феей я забывал про все несчастья и мелочи, обкрадывающие разум. С ней душа моя легко и свободно проходила весь земной эфир.

В ее молитвенной и робкой, застенчивой улыбке с преклонением колен сияло не одно только раскаянье испуганной грешницы…

Нет, для этого наша жизнь была слишком ирреальна и противоречива… Нет, смысл она брала из собственного вдохновения, от сознания не греха, а чистоты его относительной справедливости живущего кое-как мира…

Заурядные люди, не умеющие ни любить, ни проникаться тайной Божьего слова, никогда не поймут, какой легкой, сказочно обворожительной была для меня тогда моя поющая Фея. Она роняла в мою душу капли смысла, и я ей тихо подпевал…

Чей-то звонок прозвучал так глухо, словно мы существовали уже в другом мире. Наверное, это так и было.

Я пошел открывать дверь. Фея инстинктивно дернулась к своему укрытию, но тут же застыла на месте, словно чувствуя, что это не Темдеряков. И на самом деле, это был мой отец.

Он приехал навестить меня. От неожиданности я смутился и неловко поцеловал его. Он тепло обнял меня и сразу прошел в комнату, где нас ждала грустно молчащая Фея.

– Ага, значит, стал девиц приводить, – с горькой усмешкой обернулся на меня отец. – И пить уже стал, как взрослый.

Он заметил пустую бутылку из-под коньяка, оставшуюся после писателя Петрова на подоконнике.

– Ну, подожди, – возмущенно прошептал я, – ну, не надо так со мною разговаривать! Я уже работаю и отношусь к жизни гораздо серьезнее, чем ты думаешь!

– Сопляк! Я высылаю тебе деньги на обучение, а ты уже неделю как не ходишь на занятия!

Отец кричал на меня, распаляясь все больше…

Плачущая Фея отвернулась к окошку и затаилась, как притихшая мышь. Даже Аристотель от отцовского крика спрятался под диван. Я стоял перед отцом и как ребенок, и как взрослый, и я не знал, как донести до него смысл моей странной и противоречащей всему жизни.

– Я люблю ее, понимаешь, – прошептал я, а по глазам моим лились слезы.

Отец задумался и потом взял меня за руку и сказал: «Пойдем!»

А Фее он сказал:

– Вы меня извините, но нам с ним надо поговорить, мы выйдем на улицу, и он меня проводит на поезд.

Всю дорогу я рассказывал ему про свою жизнь, а он с озабоченным видом слушал меня.

Люди проходили мимо как сомнамбулы. Опять шел дождь.

Он словно помогал мне думать и говорить. Капли, как слова, отчаянно падали в землю. Потом мы пришли на вокзал, отец со мной подошел к своему вагону.

Он меня на прощанье обнял, а я крикнул в уже отъезжающий поезд. Я еще долго бежал по лужам за ним.

Плакал, как ребенок, и на его глазах тоже видел свои младенческие слезы.

Он махал мне рукой. Так птица машет крылом на прощанье с землей. Фея встретила меня задумчивым поцелуем.

На следующий день я пошел учиться… Иногда мне казалось, что я делаю это ради своего отца, хотя на самом деле это он ради меня приезжал сюда и просил не бросать университет. Кстати, он так и не заметил моей перебинтованной шеи.

Так иногда один вопрос заслоняет другой, так моя учеба и Фея укрыли от глаз моего отца еще одну коварную случайность. Впрочем, он так давно меня не видел и так напряженно вглядывался в мои глаза, что некоторые детали просто исчезали в распахнутой пропасти нашей Вселенной…

Как ни странно, но Фее понравился мой отец, даже несмотря на его гнев и едва прикрытое чувство горькой иронии, даже презрение к нам.

Вместе с тем, и через его обеспокоенный крик светилась и проглядывалась любовь. Чтобы в себе таить сочувствие с предчувствием.

Может, я и не знал, что он думал в ту минуту, но видел и чувствовал, как он любит меня. Как он становится для меня живою легендою.

Как эхо извинения перед Феей просил прощения он за то, что был отцом, и за любовь свою, поскольку мудро чуял, как заблуждается душа в своей любви. И как пугается в себе существованья…

Именно поэтому Фея полюбила моего отца, и он помог ей простить его.

Я прихожу на учебу с перевязанным горлом, как недоделанный со сломанной гильотины. И сразу же встречаю любопытные взгляды, иногда даже смех и шуточки. Федор Аристархович тут же уводит меня в курилку и спрашивает, что случилось?

– Только между нами, – шепчу я ему на ухо, – то очень крепко вчера выпил!

– И что, с кем-то подрался?

– Да нет. Врач вчера зуб сверлила, а я от страха дернулся, и она нечаянно сверлом по горлу провела…

– И как ты жив-то еще, – то ли сочувственно, то ли шутя заметил Федор Аристархович.

– А что с вашим горлом?! – подошел ко мне, с интересом меня разглядывая, профессор Цнабель.

– А это ходячая реклама ревности, – неожиданно засмеялся Федор Аристархович, – видите ли, Арнольд Давыдович, он с одной замужней спутался, а муж его взял и полоснул за это по горлу!

Чудо или парадокс существования?! – Глупая шутка Федора Аристарховича оказалась правдой и так ударила мне в голову, что я готов был тут же придушить своими руками смеющегося Федора Аристарховича, но вовремя опомнился, весь побледнел и выбежал из курилки.

Уже продолжать учебу было невыносимо, но я сидел, изображая на своем лице заурядное любопытство, в то время как сам я мучился и ломал себя всякими догадками в отношении Федора Аристарховича. Откуда он мог узнать?

Неужели ему что-то рассказал неугомонный писатель Петров, но ведь сам Петров тоже вроде бы ничего не знал!

Однако чем больше я думал об этом, тем больше мучился. И только после последней пары когда я уже покидал стены родного университета, меня быстро догнал Федор Аристархович и, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никого рядом нет, сказал полушепотом:

– Старик, извини, я уж не знал, что попаду прямо в точку!

– Да, уж, – глубоко вздохнул я, – а я вот и понятия не имел, что вы шутите!

– Да, ладно, чего уж там, я же видел, как ты побледнел, – рассеянно улыбнулся Федор Аристархович по-видимому, все еще пытаясь разобраться в моих чувствах.

– А я вот, Федор Аристархович, видел недавно очень забавный сон.

– Уж не про меня ли был сон?

– Ну, конечно, – сделал я многозначительную паузу, – не про вас!

– А жаль, – неожиданно огорчился Федор Аристархович, – вообще мне нравится, когда другие люди меня во сне видят. Это придает моим мыслям несколько божественный характер! Ну, так вы расскажете мен свой сон?

– О, да, конечно, я давно хотел рассказать вам по этот странный сон. Мне приснился Аррава, человек в черном. Вроде его не было, но все же он был, потерявшийся, как и я, в бесконечном потоке голосов, брызжущих одной лишь вечной громадой.

Его случайность не от воображения, а от безысходности…

Он непроницаем, потому что в нем есть глубина бездонного неба…

А там есть еще один пустующий дом, и он ведет меня туда, туда, где меня нет, где все темное и пугающее меня пространство дышит одним истомленным отсутствием меня во всем…

И мне ужасно хочется закричать, что я есть, и что конца моего никогда не будет, потому что всякое число, вышедшее из небытия, имеет бесконечную значимость в смене лет и летающих образов…

Но я чувствую, что меня уже нет, когда Аррава со мной, когда он держит меня за руку как послушного ребенка и ведет туда сквозь кромешную тьму в один страшный дом…

И, может быть, именно сейчас, когда во мне ничего нет и я холоден, как мертвец, и угрюм, как проклятый одной неизвестностью философ, лишь только во сне и во тьме, вижу, как бесполезно простираются между нами одни неизвестные тени и как они странно так молчат, когда меня ведет за собой Аррава.

Я умолк… Федор Аристархович закурил и предложил мне присесть на скамейку под старыми липами, чьи аллеи протянуты далеко вглубь города от нашего университета.

Мы садимся, и я снова продолжаю рассказывать свой сон…

Ветер колышет черные занавески на раскрытом окне…