Гайгерн внимательно наблюдал за его действиями.

— Хорошо, что у вас нашлось это в нужный момент, — сказал он.

Оттерншлаг поднял шприц к свету и уставился на него стеклянным глазом.

— Да. В моем чемодане. Он всегда собран, всегда в готовности. Быть в полной готовности, как замечательно выразился Шекспир, вот что главное. Готовность к отъезду. Я готов, в любую минуту готов, понимаете? Великий фокус маленького чемодана. — Он сполоснул шприц, положил его в черный футляр и защелкнул замок. Гайгерн взял со стола маленький черный чемоданчик и взвесил на руке, при этом вид у барона был удивленный и довольно глупый. «Как же так?» — подумал он.

— Ну что, легче? — спросил Оттерншлаг, обернувшись к кровати.

— Да, — ответил Крингеляйн. Он лежал, закрыв глаза. Ему казалось, будто он лежит на облаке, которое легко и быстро уносит его куда-то по кругу, и сам он, и его боль растворяются, становятся чем-то облачным, кружащимся.

— Ну, вот видите, — услыхал Крингеляйн голос доктора. Но все уже было ему безразлично, и даже страх смерти — черный зверь — отступил…

— Так. — Оттерншлаг опустил руку Крингеляйна на шелковое одеяло. — На какое-то время он обрел покой.

Гайгерн, стоявший поодаль и державший одежду Крингеляйна, подошел ближе и поглядел, как слабыми и быстрыми толчками поднимается и опускается грудь Крингеляйна под голубым шелком пижамы.

— На время? — спросил он шепотом. — Это не… Ничего не случится? Это не опасно?

— Нет. Нашему другу еще придется побарахтаться. Он еще станцует не один такой танец, как сейчас, прежде чем обретет вечный покой. Сердце. Видите ли, сердце еще работает, живет, стучит, чего-то требует. Сердце господина Крингеляйна — машина, которую мало эксплуатировали. Все прочее уже вышло из строя, а сердце не сдается. Так что наша марионетка еще какое-то время попрыгает на ниточке. На последней ниточке. Хотите сигарету?

— Спасибо, — рассеянно ответил Гайгерн.

Закурив, он уселся в кресло под натюрмортом с фазанами: ему потребовалось несколько минут, чтобы переработать сказанное Оттерншлагом. Наконец Гайгерн спросил:

— Так он, значит, тяжело болен? И все-таки не умирает? Да ведь это же черт знает какое издевательство!

Оттерншлаг, утвердительно кивавший после каждого вопроса, ответил:

— Точно. Именно так. И потому я не устаю восхвалять мой маленький чемодан. Собственно говоря, все, что приходится терпеть в этом мире, только и можно терпеть, если имеешь средство, способное в любой момент положить всему конец. Что, я не прав? Жизнь — паршивейшая разновидность бытия, уж поверьте мне.

— А я вот люблю жизнь, — простодушно улыбнувшись, сказал Гайгерн.

Оттерншлаг быстро повернулся к нему той стороной лица, где находился зрячий глаз.

— Да, вы любите жизнь! Такие, как вы, любят жизнь. Я вашего брата знаю. И вас прекрасно знаю.

— Меня?

— Да, вас, лично вас. — Оттерншлаг поднял руку и почти ткнул негнущимся, желтым от табака пальцем в лицо Гайгерна. Тот отпрянул. — Вот отсюда я когда-то извлек хорошенький гранатный осколочек. Симпатичный шов, он делает вас интереснее. А ведь это я его наложил. Не помните? Фландрия, Фромель. Такие, как вы, ничего не помнят. А такие, как я, ничего не могут забыть, выбросить из головы — они помнят все.

— Ах, Фромель! Этот кошмарный лазарет! Правда, я почти ничего не помню. Я тогда соображал не слишком хорошо. Я считал, что раненый непременно должен потерять сознание, ну и потерял.

— А я вот вас запомнил, потому что вы были самым молоденьким солдатом из попадавших под мой скальпель. Мальчишечка из тех, что готовы идти «с песнями на смерть». Кстати, не исключено, что это не вы тогда были, а просто кто-то вроде вас, человек вашего типа, понимаете? Так вы, значит, любите жизнь. Этого следовало ожидать. Приятно слышать. Только вот в одном вы должны со мной согласиться: вращающаяся дверь всегда должна быть открыта.

— Что? — Гайгерн растерялся.

— Я говорю: вращающаяся дверь. Посидите-ка однажды часок в холле да посмотрите на нее. Вертится, как сумасшедшая, вперед, назад, вперед, назад. Занятная штуковина, эта дверь. Бывает, голова кругом идет, когда на нее долго смотришь. Послушайте, что я скажу. Вот, например, вы входите через вращающуюся дверь. Вы ведь должны быть уверены в том, что сможете, если захотите, выйти наружу? А вдруг дверь остановится и нельзя будет выйти? Вдруг попадешься в ловушку?

Гайгерн почувствовал неприятный холодок в груди. Слово «попадешься» прозвучало как бы скрытой угрозой.

— Конечно, — пробормотал он.

— Ну вот и прекрасно. Вы меня поняли. — Оттерншлаг снова открыл черный футляр и достал шприц, любовно погладил гладкое стекло и металл. — Дверь должна быть открыта. Выход следует держать свободным. Нужно иметь возможность умереть. В подходящее время, когда сам этого хочешь.

— Да кому же хочется умереть? Никому, — быстро, убежденно возразил Гайгерн.

— Ну… — Оттерншлаг запнулся. Но тут Крингеляйн что-то невнятно пробормотал: под обвисшими усами вяло шевельнулись губы. — Ну, например, посмотрите на меня, — продолжал Оттерншлаг. — Хорошенько посмотрите. Я самоубийца, понимаете ли. Обычно самоубийцу видят потом, когда он уже наглотался газа или пустил себе пулю в лоб. А я вот сижу тут перед вами, и тем не менее я — самоубийца. Проще сказать, я — живой самоубийца. Диковина, согласитесь. Однажды я достану вот из этой коробочки десять ампул и введу в вену их содержимое. И тогда я стану мертвым самоубийцей. Образно выражаясь, я выйду через вращающуюся дверь на волю, а вы можете сидеть себе в холле и ждать.

Гайгерн с удивлением заметил, что этот сумасшедший доктор, по-видимому, питает к нему чувство, похожее на ненависть.

— Это дело вкуса, — бросил он. — Мне спешить незачем. Жизнь мне нравится. По-моему, жизнь — просто великолепная штука.

— Да? По-вашему, жизнь — великолепная штука? Да ведь вы были на войне! А после войны вернулись домой. И вы все-таки считаете, что жизнь — великолепная штука? Приятель, да как же все вы живете? Вы что, все забыли? Ладно, ладно, не будем говорить о том, что было на войне, это и так всем известно. Но как вы можете, вернувшись оттуда, с войны, говорить, что жизнь вам нравится? Да где она, эта ваша жизнь?! Я искал и не нашел. Иногда я думаю: я уже мертв, мне снесло голову снарядом, и я — труп — лежу в укрытии при Руж-Круа, засыпанный землей. Вот вам мое представление о жизни, четкое и ясное. Вот какое оно у меня после возвращения с войны.

— Ах, — вздохнул Гайгерн, тронутый внезапной страстностью слова Оттерншлага, и снова вздохнул. Он встал и подошел к кровати. Крингеляйн спал, хотя глаза у него были прикрыты неплотно. Гайгерн на цыпочках вернулся к Оттерншлагу. — Да, кое в чем вы правы, — сказал он тихо. — Возвращаться было совсем не просто. Когда кто-нибудь из наших говорит «там», то есть на фронте, то это значит для него примерно то же, что «на родине», дома. А теперь торчишь тут, в Германии, будто в слишком тесных штанах, из которых вырос. Развернуться бы вовсю, а простора-то нет. Что же нам делать? Идти в армию, заниматься муштрой? Разнимать драки во время избирательной кампании? Ну нет. Податься в авиацию? Чтобы вылетать два раза в день строго по расписанию и мотаться из Берлина в Кельн да из Кельна в Берлин? Экспедиции, путешествия — все это так скучно, никакого риска. Понимаете, вот в чем дело: по-моему, жизнь должна быть чуточку опаснее, вот тогда все было бы в порядке. Но надо принимать жизнь как она есть.

— Нет… Я так не считаю, — с недовольством ответил Оттерншлаг. — Но, может быть, мы расходимся лишь в незначительных субъективных моментах. Может быть, и я относился бы ко всему спокойно, если б мою физиономию в свое время заштопали так же аккуратно, как я заштопал вашу. Но когда смотришь на мир стеклянным глазом, то сам имеешь при этом достаточно странный вид, уж можете мне поверить… Ну, что случилось, господин Крингеляйн?

Крингеляйн вдруг сел в постели, с трудом разлепил отяжелевшие от морфия веки и принялся что-то искать на одеяле. Его руки шарили в складках, ощупывали их онемевшими после укола морфия пальцами.

— Где мои деньги? — прошептал Крингеляйн. Только что он перенесся в семидесятый номер Гранд-отеля из Федерсдорфа, где переругивался с женой Анной, и теперь не мог сообразить, почему вокруг мебель красного дерева. — Где мои деньги? — снова спросил он, облизнув пересохшие губы. В первое мгновение он не разглядел своих знакомых, а увидел лишь две неподвижные, невероятно огромные тени в бархатных креслах.

— Он спрашивает, где его деньги, — как переводчик, обратился Оттерншлаг к барону, словно тот плохо слышал.

— Деньги он сдал на хранение. Здесь же, в отеле.

— Вы сдали деньги на хранение, — перевел Оттерншлаг.

Крингеляйн с трудом что-то соображал.

— Боли есть? — спросил Оттерншлаг.

— Боли? Какие боли? — Крингеляйн удивленно смотрел на него с высоты облаков.

Оттерншлаг засмеялся половиной рта:

— Все уже забыто. Боли забыты. И доброта забыта. Завтра все начнется сызнова. Эх вы, жизнелюб! — В словах Оттерншлага прозвучало неприкрытое презрение.

Крингеляйн не понял ни слова.

— Где мои деньги? — упрямо повторил он. — Большие деньги. Где мой выигрыш?

Гайгерн закурил новую сигарету и глубоко затянулся.

— Где его деньги? — спросил Оттерншлаг.

— У него в бумажнике.

— Деньги у вас в бумажнике, — передал Крингеляйну Оттерншлаг. — А теперь поспите. И смотрите, больше не вскакивайте, а то будет бо-бо.

— Дайте бумажник! — потребовал Крингеляйн и растопырил пальцы.

Одурманенный морфием, он с большим трудом подбирал нужные слова, но где-то в глубине его сознания билась мысль, что он должен платить наличными за каждую минуту жизни, наличными и по дорогой цене. Пока он дремал, ему привиделось, что и деньги, и жизнь быстро текут куда-то прочь от него, прыгая по камням, как ручей в Федерсдорфе, каждое лето пересыхавший.

Оттерншлаг вздохнул и сунул руку в карман пиджака Крингеляйна, который Гайгерн повесил на спинку стула. В кармане было пусто. Гайгерн курил у окна, он повернулся спиной к комнате и смотрел на улицу, по ночному тихую, белую от света дуговых фонарей.

— Тут нет бумажника, — сказал Оттерншлаг и бессильно уронил руки, словно после тяжелого труда.

И вдруг Крингеляйн выскочил из кровати. Вдруг оказалось, что он стоит на своих нетвердых тонких ножках в пижамных штанах посреди комнаты, с широко распахнутыми глазами, не дыша.

— Где мой бумажник? — закричал он жалобно. — Где он? Где мои деньги? Большие, большие деньги! Бумажник, отдайте мой бумажник!

Гайгерн, давно положивший бумажник Крингеляйна к себе в карман, старался не слышать этого тонкого, сиплого со сна и жалобного голоса. Он слышал, как ездит вверх и вниз лифт, как проходят по коридору и умолкают перед дверьми номеров чьи-то шаги. Он слышал — так ему показалось, — что рядом, в 71-м номере, кто-то вздохнул. Слышал тиканье часов у себя на руке и ровный стук своего сердца. Но он слышал и страх Крингеляйна. И ненавидел Крингеляйна в эту минуту дикой ненавистью. Он с радостью убил бы его. Гайгерн резко повернулся лицом к комнате, но при виде полубезумного Крингеляйна его кулаки разжались. Крингеляйн стоял посреди номера и плакал. Слезы катились из-под тяжелых от морфия век, капали на новую голубую пижаму. Крингеляйн, как маленький, горевал о своем бумажнике.

— Там было шесть тысяч двести, — плакал он. — На эти деньги можно прожить два года… — Крингеляйн, сам того не замечая, вновь начал считать по федерсдорфскому счету.

Оттерншлаг нерешительно подошел к Гайгерну.

— Где же его бумажник? Раз уж он непременно решил прожить еще два года, надо найти, — попытался пошутить Оттерншлаг.

Гайгерн улыбнулся и сунул руки в карманы.

— Наверное, девочки сперли. Там, в «Альгамбре». — Этот ответ Гайгерн заготовил заранее. Крингеляйн присел на краешек кровати и бессильно поник головой.

— Ах нет, — вдруг спокойно сказал он. — Нет, нет, нет.

Оттерншлаг посмотрел на него, потом на Гайгерна, потом снова на Крингеляйна.

— Вот оно что… — сказал он сам себе и, взяв со стола свой черный маленький футляр, направился к Гайгерну, причем по обыкновению держался вплотную к стене, как будто стены и мебель придавали ему сил, вселяли уверенность или как будто он до сих пор не научился ходить по открытой местности, где некуда спрятаться. Остановившись перед Гайгерном, Оттерншлаг повернулся к нему изувеченной половиной своего лица со стеклянным глазом, который глядел прямо на горло барона.

— Придется вернуть Крингеляйну бумажник, — тихо и вежливо сказал Оттерншлаг.

Гайгерн на секунду заколебался. И в эту секунду решилась его судьба. Сыграла роль двойственность натуры. Гайгерн потерял уверенность.