— Не держишь удар, сопляк, — приговаривал он. — Не держишь…

Братеев уже не пытался оглушить или ранить капитана. Ужас близкой гибели смял его душу. Он бросился прочь от фанзы. Голощекин догнал, ухватил сзади за ворот и со страшной силой вмял Братеева лицом в корявый ствол старой сосны. Хрустнул сломанный нос, лицо залила хлынувшая кровь. Сержант застонал и стал сползать на землю. Но Голощекин не дал ему упасть, подхватил и взял горло «в замок». Он сжимал и сжимал гортань трепыхавшегося Братеева, сжимал и сжимал, оскалившись в безумной ухмылке, наслаждаясь этими последними судорогами еще живого, теплого, но уже обреченного существа…

Раздался хруст переломленной, раздавленной гортани. Сержант дернулся и перестал дышать. И только тогда Голощекин отпустил его. Не бросил. Осторожно положил наземь. С любопытством посмотрел в окровавленное мертвое лицо. Ну, как это — убить человека? Оказывается, ничего особенного. А сколько понаписали, понапридумывали! Розовые сопли для дураков. Нет тут ничего сложного и страшного. Вот же — убил, и все. И думает о самых простых вещах: сейчас покурить или уж потом, когда все закончит?

Потом, решил Голощекин. Как говорится, сделал дело — гуляй смело. А над трупом надо еще поработать… У Голощекина появилась идея. Труп должен вызвать ужас. Это будет хорошо. Полезно. Ужас парализует, лишает способности здраво мыслить.

Он взял тело за ноги в ладных, идеально начищенных сапогах и потащил в избушку. Переволок через порог и закрыл дверь.

ГЛАВА 22

Вадим слушал седого человека и молчал. А что он мог сказать? Что всю жизнь старался быть отличником, как мать и отец? Ну, мать — понятно. Мать была живым примером. У Вадима заломило в висках, и он ненадолго закрыл глаза. И сразу увидел худенького белобрысого лейтенантика с фотокарточки. Лейтенант тот действительно был маминым мужем, он действительно был героем. Только отцом Вадима он не был.

А отец — вот он, седой, толстый, в мятом, давно вышедшем из моды костюме. Говорит, слегка задыхаясь, и все вертит, вертит в пальцах сухую ветку, отламывает по кусочку, будто прошедшие годы считает.

— Конечно, я ей тогда же, в тот же вечер, сказал, что с женой разведусь, тем более что со стороны Машеньки никакого препятствия быть не могло… А она говорит: не надо так, сгоряча, подожди, подумай… Пожалела, выходит, Машу. Я-то решил, что она в своем чувстве сомневается, может, это у нее каприз, минутное увлечение. Не то чтобы обиделся, а так, защемило сердце…

И то сказать, что за радость ей была за меня замуж-то торопиться? Она — и умница, и красавица, и образованности невероятной. А я — технарь недоученный. Ни красоты особой, ни ума выдающегося. И к тому же калека. Я уж тогда с протезом ходил, но не больно наловчился, да и протез был паршивый, так культю натирал, что к вечеру-то хоть волком вой. Это я сейчас легко хожу, ну так сколько лет… А тогда ковылял, как подбитая утка.

Как они потом кричали! Разврат! Разврат! Эх… Дураки, дураки несчастные, слепые, бессердечные! Разве в этом было дело? Разве мы только для того встречались, чтоб целоваться да обниматься? Мы все больше разговаривали. Я ей все рассказывал. Про детство и про войну. Как с мамой прощался и как в танке горел. И про Машу тоже. Глупо вроде, да? Любимой женщине про жену рассказывать? А мне это нужно было. И ей тоже. Я ведь ее всю жизнь ждал, вот и торопился все высказать.

Выследил нас кто-то. До сих пор не знаю — кто. И знать не хочу. И стукнул. Сразу — наверх. Не в школе, а — куда следует…

О-о-о… Даже вспоминать тяжко. А уж что мы тогда-то пережили, чего натерпелись… Ну я-то — ладно. А она?! Чистая, нежная моя голубка…

Меня — в райком. И давай терзать. Ну хорошо, виноват, морально разложился, ну выговор объявите, с работы гоните, да хоть расстреляйте! Не-ет! Им подробности подавай!

Да как вы могли — в школе, в храме знания, при детях, в директорском кабинете! А где нам было встречаться? Она — в коммуналке и соседей боялась, как огня. У меня — Маша. Да и не пошла бы она ко мне домой… И не было там никаких детей! Мы же поздно вечером встречались.

Да как это у вас началось? Да как давно вступили в половую связь? Да кто был инициатором? И сколько раз? И как? Тьфу!

Почему я стоял, молчал? Даже оправдываться не пытался перед этими! Я потом много об этом думал. Я ведь не трус, не слабак, на фронте куда страшнее бывало, а ведь не осрамился… И вот что надумал. Если тебя бьют — ты будешь драться, даже один против десяти, а будешь драться; ну убьют, а в драке и боли не чувствуешь, я это по себе знаю. А если, к примеру, ведро помоев на тебя выльют или в сортир затолкают, да еще ногой — по голове, чтоб хлебнул как следует… Это совсем другое дело. Нормальный человек в такой ситуации теряется, не готов он, не в силах осознать и как-то реагировать.

Вот. Стою, заледенел весь. Прямо умерло у меня все внутри. И гадко, и стыдно, и… Вдруг дверь открывается, все обернулись. Каблучки застучали. Идет по проходу моя Маша. Ну, из президиума ей: куда, как смеете, закрытое партийное собрание! А она спокойно так говорит, что, конечно, состоит в другой партийной организации, но все-таки как член партии имеет право присутствовать, потому что обсуждается дело ее законного мужа.

Все прямо остолбенели. Вышла она вперед, встала рядом со мной… Он, говорит, конечно, виноват, а только моей вины больше. Он мужчина молодой, здоровый, из себя красавец, а я вся по-женски больная и к семейной жизни неспособная. Давно бы надо его отпустить, чтобы он на хорошей женщине женился и деток народил, а я все держусь за него, потому что страшно одной остаться… И вот что вышло.

Вот вам история болезни, вот справка от врача! Хлоп на стол, покрытый красной бархатной скатертью.

Видишь, она знала, как с ними разговаривать. А я не знал.

На что решилась! На какой позор! К врачу стеснялась пойти, чуть не померла… А тут разделась, можно сказать, прилюдно. Нате, смотрите!

И вдруг они как-то все отпали. Как пиявки — когда досыта крови насосутся. Быстренько объявили выговор с занесением… И все.

Анна была беспартийная. Ее — в роно. А там ведь одни бабы. Как начали они ее на куски рвать, как завизжали! И развратница, и советскую семью разрушила, и какой пример детям, и надо еще опросить учеников, не приставала ли она к ним с неприличиями какими…

Одинокие все, несчастные… Ну и тешились. Она ни словечка не сказала. Стоит, молчит, вроде даже улыбается. Из-за этой ее тихой улыбки у одной заслуженной учительницы истерика сделалась, валерьянкой отпаивали…

Нюта ее защитила. Она боевая баба была. Да и сейчас — ого! Хватит, говорит, критикой заниматься, переходим к самокритике. А то получается, что тут одни святые мощи сидят. Давайте обсудим, кто в школу в нетрезвом виде является, кто под видом сельхозпрактики старшеклассников к тетке в деревню возил — картошку копать, а у кого такая на диво крепкая семья, что аж две жены под одной крышей живут!

Собрание тут же и закрылось. Это она заведующего роно имела в виду. Да он хороший мужик, ну, вышло у него так. Он с фронта привез жену, не походно-полевую, а законную — расписанную, честь по чести. А дома — старая жена и двое детей. Старая-то тоже не очень старая, а новая — совсем девчонка. Я его понимаю. Он, видишь, думал, что его убьют, ну и хотел устроить как-то девочку… Эта — вдова павшего героя, и та — вдова героя, кто там после войны разбирать будет. Ан нет — живой вернулся. У той — двое, у этой — младенец на руках. Куда деваться? Так и живут в одной квартире.

Нюта, она всегда все про всех знала. Вроде и не сплетница, уши у нее, что ли, так устроены… Прямо антенны.

И тут все комом пошло, покатилось… До сих пор в голове путается, как вспомню эти дни. Что сначала было, что потом.

Сначала мы с Машей домой вернулись. Помню, она мне водки налила… Я вообще-то не пью и дома это добро никогда не держу. Заранее, значит, купила. Я выпил. Она помолчала, подождала, пока у меня внутри узел развяжется, душа на место встанет, и говорит такие речи:

— Конечно, мы с тобой разведемся, это дело решенное, и ты женись на Анне Станиславовне. Речам их глупым не верь, никакой это не разврат, это любовь, а в любви человек неповинен и над собой не властен. Квартира эта твоя, от твоей мамы тебе осталась, я всегда знала, что я здесь временный жилец, я ни одного стула не передвинула, ни одной книжки не переставила — все как было, так и есть. Ни менять, ни делить ее не хочу, ты здесь с новой женой будешь жить. Я бы хоть сегодня ушла, долго ли угол снять, но вышло со мной такое, что я теперь не одна и должна о нем тоже думать…

О нем — это о ребенке. Беременна она оказалась. Никак она этого не ожидала, пошла к врачу, думала, болеет, а оказалось — вон что. Там все и поверить не могли, сбежались на нее посмотреть. Против всех законов медицины, против самой человеческой природы! Не может этого быть! А вот оно…

Врачи ее тут же и обнадежили — не выносит она ребеночка, через пару месяцев непременно потеряет, но велели немедленно в больницу ложиться, чтобы в момент выкидыша она на улице где-нибудь не померла.

Машенька и решилась попросить меня, чтобы я, пока она ребенка не потеряла, погодил разводиться. А как все кончится — она сразу уйдет. А если все-таки ребенок родится, то надо же ей куда-то деться. Одна — и есть одна, а с дитем… Думала она, думала — и придумала. Чтобы Анна ко мне переехала, а она с ребенком туда — в ее коммуналку. Только как же она к Анне с такими разговорами пойдет? Неловко. Надо, значит, мне за это дело взяться.

Умница какая. Все задачки решила.

Тут я совсем ума решился. Ах ты господи! Ребенок… И Анна там пытки эти терпит… А я, как дурак, мечусь!

Я Машеньке сказал, что пока разговоров о разводе вести не будем, ложись в больницу и ни о чем плохом не думай. С теми словами и проводил ее на другой день. Вроде как — чего и разводиться, того гляди сама помрешь… Очень я тогда душевный был человек, деликатный!

Постановили они (и в протокол записали) Анну по статье уволить. А поскольку меня-то с работы не сняли, я ее и увольнял, и, конечно, ничего такого не позволил. Ушла она по собственному желанию. Нюта мне в кабинет ее заявление принесла. А сама она уже больше в школе не показывалась.

Я, конечно, Нюту трясу, пристал — прямо с ножом к горлу. Где она, что с ней? А Нюта спокойно так говорит, что Анна видеть меня не хочет, чтобы я все забыл, а она уже забыла. Чтобы не искал и не докучал ей.

Нет, я искал. Домой к ней ходил. Съехала, говорят, куда — не знаем. И в комнатке ее другие люди живут. По школам искал, учительница ведь — должна где-то работать. А того, дурак, не сообразил, что ее, после такого скандала, ни в одну школу не брали. Ее Нюта в библиотеку пристроила, там заведующей была какая-то дальняя родня. У Нюты, знаешь, пол-Москвы — либо родня, либо знакомые.

А тут Маша помирает. Кровотечение у нее открылось неостановимое. Врачи хотели операцию делать. Ребеночка убирать… убивать, значит… А она воспротивилась. Или, говорит, я его рожу, или вместе помрем, вместе веселее… Шутит еще!

Меня вызвали. Проститься. Лежит пластом, ногти уже посинели, и руки поднять не может. И все у меня прощения просит, что воспользовалась моей жалостью и в жены ко мне напросилась. Да когда же это она напросилась! Я ее силой в загс волок!

А я все про Анну думаю. Прямо колею в мозгу протоптал. Одни и те же мысли — по кругу. И понял я, что все это разбирательство, грязь эта… так ее ужаснули, так отравили… Опротивело ей все, и я, и любовь наша, и даже воспоминания о тех днях.

И я смирился. Конечно, тяжело было. Будто крышка гроба надо мной захлопнулась. Пожил, поглядел на белый свет — и хватит. Надо, выходит, терпеть и доживать. Я и стал терпеть.

Потом и думать уже сделалось некогда. Полгода Маша лежала, два раза с того света ее врачи вытаскивали. Родила-таки дочку. Недоношенную, в асфиксии, слабенькую… Но родила!

И тут Нюрка дала нам жизни! А что? Ну, Анной я ее назвал. Этого-то никто не мог мне запретить! Даже Анна…

До двух лет ни одной ночи спокойно не проспала! Вечером притихнет, задремлет… А в час ночи как заорет! И все — до шести, до семи утра. Маша ее носит, укачивает, потом я, потом опять Маша… Ну какие тут могут быть посторонние мысли?

Почти год прошел. Да, зиму и весну Маша в больнице пролежала, летом Нюрка родилась… А осенью, в октябре или в начале ноября, застукал я в укромном уголке десятиклассника одного. Здоровый такой парень, и учился хорошо, и по военному делу был у меня одним из лучших. Стоит, папироску смолит. Я, конечно, сказал все, что думаю по этому поводу.

— Деньги ты на ветер пускаешь, да не свои, а родительские. И здоровье гробишь. Потом пожалеешь, да поздно будет. Выдрать я тебя не имею права, хотя полезно было бы. Что ты дома делаешь, меня не касается, пусть у твоих родителей голова болит, а в школе курить не смей. Увижу еще — приму меры, которые тебе очень не понравятся.