Тут мама кое о чем умолчала. На самом деле она пыталась воздействовать на это ядовитое растение. Закрыла дверь на задвижку. В четыре часа утра Зиночка покрутила ключом в замочной скважине и поняла, что дверь заперта. Она не стала робко звонить, а повернулась к двери спиной и принялась весело и неутомимо лягать ее своими каблучищами. Грохот в спящем доме поднялся такой, что Анна Станиславовна пулей влетела в прихожую и распахнула дверь. Зиночка, даже не взглянув на свекровь, прошла мимо и удалилась к себе почивать. На том и закончились слабые потуги бедной матери покарать или хотя бы привести в чувство страстную красавицу.

— Я не могу уследить за ней, даже если бы и хотела. А я не хочу. И потом, у меня выпускной класс, экзамены идут, у меня два медалиста! В нашей школе уже лет десять не было такого замечательного класса. — На мгновение Анна Станиславовна вернулась к своей обычной жизни, выпрямилась, оживилась, в глазах загорелся прежний энтузиазм. — У меня консультации, дополнительные занятия. Ванечка Орлов собирается в МГИМО, у него невероятные способности к языкам. А Лиза Звягинцева — на филологический в МГУ…

Улыбка уже морщила ее губы, Анна Станиславовна полезла в сумку, чтобы показать Вадиму последнее сочинение Лизы Звягинцевой, но, взглянув на сына, на его бледное застывшее лицо, опущенные плечи, вспомнила, почему они сидят в этом сквере. Она сделала мучительное усилие и вернулась в эту черную минуту, в этот отвратительный для нее разговор. И уже не подбирала слов — никакие слова не могли быть гаже и грязнее того, что происходило в последнее время.

— И самое ужасное… Вадим, он все равно бывает в нашем доме! Каждый день! В твоей комнате, на твоей кровати…

Это был подвиг. Для Анны Станиславовны сказать такие слова — насчет кровати — было совершенно немыслимо. Однако сказала.

Вадима передернуло. Он всегда посмеивался над матерью, считая ее старомодной и даже немножко ханжой, вроде гоголевской дамы, приятной во всех отношениях. Она говорила: «Они встречаются» вместо «они любовники», «она в интересном положении» вместо «она беременна». Для всего, что было связано с физиологией, особенно с плотской любовью, находились десятки эвфемизмов, намеков, умолчаний. Когда ей приходилось стирать свое белье — а ей ведь приходилось, — она развешивала свои трусики и бюстгальтеры на веревке над ванной и прикрывала полотенцем или салфеткой. Чулки почему-то считались предметом более приличным и могли сушиться открыто. И вот она говорит о кровати…

Вадиму стало тошно. Не от того, что она говорила, но от того, что она это говорит.

Анна Станиславовна порывисто схватила его за руку:

— Вадим! Нельзя! Нельзя так жить! Она… Это не человек, это какое-то страшное, чуждое нам существо! Разведись с ней, разведись немедленно, пусть она уйдет… Я не хочу… Я не могу больше… Мне страшно возвращаться домой…

Анна Станиславовна заплакала, стесняясь своей слабости, отворачиваясь и сморкаясь в крохотный скомканный платочек. И Вадим поверил. Значит, правда. Значит, все-все правда. Потому что мать плачет на улице. Она, не плакавшая никогда. Не позволявшая себе расслабиться даже без свидетелей, наедине с собой. Она плачет, и прохожие поглядывают на нее — кто с жалостью, кто просто с любопытством, а ей все равно, она плачет, уткнувшись в его плечо, и он должен что-то сделать, чтобы она не плакала.

Должен развестись с женой. Зиночка… Светлое дитя, радость и веселье его жизни. Зизи, кристалл души моей… Вадим почувствовал, как что-то ломается и рушится у него внутри и обломки давят на сердце и ранят острыми краями. За что? Он любил и сейчас еще любит ее. Он так хотел, чтобы она была счастлива! Он баловал и тешил ее, как ребенка. Она такая глупенькая, доверчивая… Может быть… Может быть, есть какое-то объяснение. Он поговорит с ней, и все выяснится, и все будет по-прежнему, и они… Вадим так мечтал о встрече с ней, с таким предвкушением ее радости выбирал подарки. Вот они тут, в чемодане.

В качестве компенсации за отсутствующие мозги природа наделила Зину острым нюхом. Она почуяла неладное и потому не бросилась к мужу на шею, как бывало. Осторожно вошла в большую комнату и встала, прислонясь к косяку, поглядывая то на Вадима, то на Анну Станиславовну.

— Зина… — мучительно подбирая слова, начал Вадим. — Мама сказала мне, что ты… что у тебя… Если ты полюбила другого человека, я, конечно, пойму, мы разведемся с тобой, но все-таки…

— Врет она, — твердо сказала Зиночка и посмотрела на Вадима честными глазами. — Напраслину на меня возводит. И вообще житья не дает. Как ты здеся — она и то, и се. Изображает. А как ты в отлучке — кобенится. Ходит, шипит, змеишша. Исть не зовет…

Вадим будто впервые услышал — что она говорит. Раньше он, в сущности, не слушал, он смотрел, как шевелятся ее розовые пухлые губки, движутся тонкие соболиные брови, рассыпаются по плечам и по груди светлые волны волос… И вдруг услышал. И застонал.

— Не надо, Зина, — попросил он. — Мама видела…

— Да что она видела, дура старая? — искреннее удивилась Зиночка.

Вадим болезненно вскрикнул и бросился к ней. Он хотел схватить ее за плечи, встряхнуть, привести в чувство, чтобы она замолчала или… Он все еще никак не мог поверить, что это она и есть, что именно так она говорит всегда, именно так она думает о его матери.

Зина поняла его намерения иначе. Она охнула и прикрыла голову руками, ожидая удара. У Вадима все сжалось внутри. Он подошел к ней, отвел руки и заглянул в лицо.

Бывают минуты, когда зверь и человек, встретившись на лесной тропе, смотрят друг другу в глаза и в одно странное, может быть, единственное в жизни мгновение понимают друг друга — до дна души.

Барьер, разделявший их, стена, о существовании которой Вадим не имел понятия, о которую лишь сегодня ударился с размаху, раскровенив сердце, вдруг рухнула, и он увидел в своей жене человека, совсем не похожего на него, его маму и всех, кого он знал в своей жизни. Но все-таки человека, со своими желаниями, надеждами и чувствами. А она ясно поняла, что он все знает, что его уже не обманешь.

— Ладно, — сказала Зина совсем другим, низким, хриплым голосом. Оттолкнула его и прошла в середину комнаты, уселась на журнальный столик, широко расставив колени, склонившись и глядя на него исподлобья, поблескивая хитрыми хищными глазками. — Ладно. Разведешься, значит, бросишь, значит, меня. Гулящая, мол. Ну это еще доказать надо. Судья разберет, которая тут гулящая.

У Вадима закружилась голова. Он почувствовал приближение клокочущего разрушительного гнева. Стараясь сдержаться и не опуститься до того, о чем позже будет сожалеть, он процедил сквозь зубы:

— Молчи, дрянь!

Зина засмеялась. В отличие от него она не боялась себя и своих глубинных инстинктов. Она отпускала их на волю — и это сулило ей наслаждение. Она поежилась в сладком предвкушении.

— Я, говоришь, гулящая. А ты? Ты кто?! Спроси свою мамашу. Она те ска-ажет… Сын героя, убитого за Родину… Ты — выблядок!

Она смачно выплюнула это слово, словно комом грязи запустила. Поняла, что попала, и засмеялась от радости.

Все это было настолько невероятно, невозможно, что Вадим словно отупел, заледенел, ему казалось, что он ничего не чувствует, как обмороженный палец… Он только удивлялся, что подобное может происходить в реальности, что это может происходить именно с ним.

Зиночка проскользнула к книжному шкафу — словно хорек в курятник. Легко вспрыгнула на стул и скинула с верхней полки тяжелые тома Ожегова и академика Виноградова. Достала потертый черный ридикюль и помахала им.

— Все здесь… — Она расстегнула сумочку и привычно, не глядя, стала доставать оттуда бумажки; чувствовалось, что содержимое загадочного ридикюля, которого Вадим в жизни не видел, давно и хорошо ей знакомо. — Похоронка! Глинский Сергей Михайлович… погиб в октябре сорок первого под Вязьмой… Пал, значит, смертью храбрых… Письмо командира полка… про геройство, и как в атаку роту поднимал… и похоронен в братской могиле. Часы… обручальное кольцо… письма жены, пробитые фашистской пулей и залитые горячей кровью бойца… Во-от… — Зиночка торжествующе усмехнулась. — А ты когда родился? В сорок шестом? Из братской могилы тятенька приходил, чтоб тебя заделать?

Она приплясывала на стуле от возбуждения. Глаза ее горели праведным гневом.

— А ведь неизвестно, кто твой родитель-то. Может, вредитель какой, может, враг народа! Сколь годов честным имечком пользовались! Никому и не знатко было! Да ты, поди, и в люди-те вышел через отца! Начальники-те пожалели, сирота, дескать, тятька на фронте геройски сгинул, дай-ко мы его на хлебно место пристроим…

Вадим, не отрываясь, смотрел на Зиночку, слушал… Эта фантасмагорическая смесь сибирского диалекта и казенных газетных фраз, крестьянского здравого смысла и лакейского хамства…

И тут будто кто-то толкнул его в спину.

Вадим оглянулся. Анна Станиславовна сползала по стене, прижав к груди стиснутые руки. Он не заметил ни ее серого лица, ни запавших глаз, он увидел посиневшие ногти. Вадим заметался. Воды, окно открыть, валидол… Он растирал ей руки, гладил по лицу, умолял очнуться и посмотреть на него… Потом бросился к телефону, вызвал «скорую». Все это время он не думал ни о Зиночке, ни о солдате, погибшем под Вязьмой. Это было неважно. Если мама… Нет, все будет хорошо, ее вылечат, а об остальном он подумает потом.

И только когда из квартиры выносили носилки, а он потерянно бежал за ними, Вадим все-таки оглянулся и увидел, что Зиночка, с пылающим лицом и смущенной улыбкой — а что ты мне привез? — возится с чемоданом, пытается открыть. Увидел и не осознал увиденного. Будто яркое расплывчатое пятно на мгновение заслонило от него весь мир и тут же исчезло. Он бросился вниз по лестнице.

Анну Станиславовну отвезли в хорошую больницу, не в «кремлевку», конечно, не дорос он до «кремлевки», но все-таки особую, не для простых смертных. Мама этого не одобрила бы, но она была без сознания. Трое суток без сознания. И не знала, в какой спецбольнице находится, и не могла возмутиться и запротестовать. И врачи были хорошие, вытащили ее, выходили, не пожалели ни дорогих лекарств, ни заграничной аппаратуры… И палата у нее была отдельная, и Вадиму разрешали приходить и сидеть возле ее кровати хоть целый день — с перерывами на процедуры. Он и сидел. Держал ее за руку, слушал дыхание. Она дышала — сначала при помощи разных приспособлений, трубочек и насосов, а потом уже сама. И завотделением сказал, что кризис миновал. Конечно, впереди долгое лечение, никаких волнений, никаких усилий, диета и постельный режим, но самое страшное позади.

Но она не хотела жить. Не хотела есть, не хотела дышать. Она лежала на спине, глядя в потолок равнодушными остановившимися глазами. Казалось, она ничего не помнит. Во всяком случае, Вадим очень на это надеялся. Просто ей все надоело и она очень устала.

Она уже неделю находилась в больнице, как однажды повернулась к Вадиму, посмотрела на него совершенно разумными, страдающими, любящими глазами и прошептала:

— Дай руку.

Вадим с готовностью протянул ей руку, она разжала кулак и положила на его ладонь влажный бумажный комочек.

— Когда я умру… — она не сказала «если», она сказала «когда». — Когда я умру, позвони ему, пусть придет на похороны. Ничего, это можно. Не обижай его, он не виноват. Никто не виноват.

Анна Станиславовна попыталась поднять руку, но не смогла и улыбнулась виновато, словно извиняясь за свою слабость. Вадим понял, наклонился и положил ее руку себе на голову. Она гладила его волосы, перебирала непослушными пальцами. Глубоко вздохнула, собираясь с силами:

— Прости меня. Бедный ты мой… Как же ты один?.. Кто о тебе позаботится?.. Мальчик мой…

Одинокая мелкая слезинка вылилась из ее глаза и поползла по щеке. И пока эта слезинка катилась по лицу, Анна Станиславовна умерла.

Вадим не стал звать врачей, требовать чудодейственных лекарств, реанимации. Мама хотела умереть, и он не смел ей противоречить.

А потом все закружилось, заголосило, заходило вокруг него. Вадим думал, что умерла его мать и это его личное дело. Их ведь всего двое на этом свете. Но оказалось, что многих, многих людей коснулась смерть Анны Станиславовны Глинской.

Едва успели официально констатировать смерть, едва усталый, мрачный завотделением неловко похлопал Вадима по плечу, едва отключили капельницу, как дверь палаты распахнулась.

Вадим увидел знакомые лица. Директриса школы, тетя Нюта, стародавняя мамина подруга, еще из той школы, где мама работала до рождения Вадима (поскольку они были тезками, то тетя Нюта называла маму Анночкой, а мама ее — Нюточкой), и Василиса, школьная уборщица, которую по старинке называли нянечкой и которая, благодаря своему властному характеру, занимала не последнее место в школьной иерархии. Они знали, что делать.