Директриса отвечала на бормотание завотделением хорошо поставленным командирским голосом:

— Не надо никакого вскрытия! Мы против. Какой диагноз? Инфаркт — он и есть инфаркт. Обычное дело. Сперва ларингит, потом тромбофлебит, потом инфаркт. Наши учительские награды. Много нас до пенсии-то доживает?

Нянечка Василиса тихонько оттеснила дюжих медбратьев с каталкой, повздыхала, закрыла маме глаза своими темными узловатыми пальцами, перекрестилась и зашептала слова молитвы. И никто не остановил ее, никто не возмутился. Медбратья отступили, провожаемые воркованием Василисы:

— Идите, ребятки, у вас небось другой работы полно. А я уж сама — и обмою, и обряжу. Мы свое дело знаем.

Тетя Нюта взяла Вадима за руку и вывела из палаты. Несколько метров Вадим потерянно шел за ней. Вдруг очнулся и неуверенно произнес:

— Я… Мне домой надо.

— Не надо тебе домой, — сухо возразила тетя Нюта, и он понял: знает. Знает и не осуждает.

Тетя Нюта отвезла его к себе, в такую же шумную грязноватую коммуналку, в какой когда-то они с мамой были так счастливы. Вадим выпил горячего чаю, его уложили на продавленный диванчик, укрыли шерстяным одеялом, и он неожиданно для себя уснул — под бормотание радиоприемника, под говор соседей на кухне, под крики детей за окном. Уснул с блаженным чувством возвращения — он наконец дома, он убежал, он спасся…

Конечно, он не убежал и не спасся. Он просто спрятался на время. До самых похорон он не возвращался в свою квартиру. Все шло как-то само по себе. Не нужны были ни его деньги, ни его связи. Просто в свое время он оказался в молчаливой напряженной толпе, одушевленной общим горем.

Какое там одиночество у гроба матери, о котором он, в сущности, мечтал с пронзительным самолюбивым отчаянием! Они все шли и шли: учителя и ученики, целыми классами. Вадим вдруг подумал: если он сейчас умрет, кто придет на его похороны? Тетя Нюта да представитель от Госконцерта — все-таки заслуженный артист. Да, может, какая-нибудь истеричка-поклонница.

— У них ведь каникулы, — сказал он с затаенным раздражением. — Зачем вы…

— Я никого не заставляла, — спокойно ответила директриса. — Они сами. Боюсь, ты даже не представляешь, каким учителем была Анна Станиславовна.

Он не представлял. Он так был занят собой, ему так наскучили за всю его жизнь мамины рассказы о школе, что он давно уже не вслушивался, привычно кивал и отпускал дежурные реплики, вроде: «Что ты говоришь? Неужели? Надо же!»

А это была ее жизнь.

Вот они и шли — свидетели и участники ее настоящей жизни. Дети, и подростки, и совсем взрослые люди — выпускники прошлых лет. Дамы с крашеным перманентом, мужчины в темных костюмах, с цветами и венками, они вдруг узнавали друг друга, махали руками, пробирались поближе и затевали тихонько оживленные разговоры.

— А ты теперь где?.. А у меня уже трое… Егорушку помнишь? Директор фабрики!

Это было нормально, потому что ведь не заслуженного певца или директора универмага хоронили, а простую учительницу средней школы.

Директриса выловила из толпы тощего конопатого паренька:

— Иван! Ты документы сдал?

Взъерошенный Иван поправил вылезающую из брюк рубаху и пробормотал:

— Нет, я передумал. Я в медицинский пойду.

— Здрасте, — вздохнула директорша. — Какой медицинский? Ты же крови боишься!

Иван багрово покраснел:

— Ничего я не боюсь! И потом, я не в хирурги… Я искусственное сердце изобрету, чтобы никто… никто не умирал… вот так вдруг! Это же нечестно! — Слезы брызнули у него из глаз, и он, закусив кулак, отвернулся.

Директриса покачала головой:

— И всегда у нее так. Хороший словесник, ничего не скажу. Но таких романтиков навоспитывает, таких упрямых идеалистов… То она рассказывает про дуэль Пушкина и весь класс ходит с зареванными опухшими мордами; то они у нее на гвоздях спят; то всем классом собираются либо на Дальний Восток, либо в глухую сибирскую деревню — учить детей, поднимать культуру. Спорить с ней было невозможно… Идеалы! Высшие цели! Смысл жизни! А вот как они столкнутся с реальной-то жизнью, да без всякого высшего смысла… — Директриса покрутила головой, как бы снова переживая свои споры с Анной Станиславовной. — Знаешь, как она умерла? Как жила… Она ведь сразу должна была умереть, еще во время приступа. Обширный инфаркт. Попросту говоря, сердце разорвалось. Люди с таким сердцем не живут. Не с чем… А она очнулась в приемном покое и спрашивает, какое нынче число. Ей сказали. Она и говорит: нельзя мне сегодня умирать, послезавтра выпускной вечер, испорчу детям праздник… Подумала, посчитала что-то там про себя и говорит: я, говорит, еще недельку поживу, потерплю…

И тут железобетонная, идейно безупречная директриса, пришедшая в школу по призыву партии прямо из органов, вдруг всхлипнула… Переждала минуту, проморгалась, глубоко вздохнула и запричитала сиплым баском:

— Ну что я буду делать? Где я возьму хорошего словесника? Они мне суют мальчишку после пединститута! Да мои орлы из него за неделю отбивную сделают! У него, видишь ли, тетка в минпросе, да мне-то что! Что мне тетки из министерства! Я и партбилет положу, если что. Мне настоящий учитель нужен. Я надеялась, она возьмет пятый «Б», это ж готовые уголовники, нам тут в район бараки переселили, квартиры им дали… Они же школу по щепкам разносят… Я их хотела Анне Станиславовне дать, пусть лучше на гвоздях спят, чем по подворотням шляться да киоски грабить… Семеро на учете стоят… Экую свинью она мне подложила!

И суровая директриса зарыдала.

Последнюю мамину просьбу Вадим выполнил. Позвонил по телефону, указанному на бумажке, назвал незнакомое имя. И сообщил равнодушной скороговоркой, что умерла Анна Станиславовна Глинская, похороны тогда-то и там-то. И положил трубку.

И забыл об этом. Слишком многое свалилось на него в эти дни. А на кладбище вдруг вспомнил. Потому что узнал. Странное дело. Узнал человека, которого никогда в жизни не видел. И не увидел бы, если бы тогда в самолетике оказалось свободное место.

Уже подходили прощаться, перед тем как совсем закрыть и заколотить гроб. В череде знакомых и незнакомых людей Вадим заметил — отдельно от всех — высокого грузного мужчину, не старого еще, крепкого, но совершенно седого. Он подошел к гробу, опустился на колени и поцеловал сложенные на груди руки.

Тетя Нюта охнула. Она бросилась к незнакомцу, схватила за плечо, заставила встать и потянула прочь от гроба, по тропинке между могил, быстрым шагом, почти бегом, не обращая внимания на то, что поведение ее было далеко от приличия. Они стояли в отдалении, но Вадим видел своими молодыми зоркими глазами, как тоскливо оглядывался мужчина, как крепко держала его за рукав тетя Нюта. Они остановились у ворот кладбища, и тетя Нюта стала что-то говорить ему — со злым покрасневшим лицом. А он стоял, опустив седую голову, и крутил пуговицу пиджака.

Потом Вадим видел его еще раз. Тот сидел на автобусной остановке, на ободранной изрезанной скамейке. Слезы текли по его лицу, он что-то шептал потрескавшимися пересохшими губами и вдруг с силой ударил себя обоими кулаками по голове. Тетя Нюта торопливо повела Вадима к автобусу, который был выделен районо на похороны. Она была очень недовольна, но не могла запретить седому незнакомцу сидеть на общественной скамейке, плакать, раскачиваясь из стороны в сторону, и бить себя так неистово.

ГЛАВА 5

Вадим развелся с Зиночкой. Развод прошел на удивление мирно. Главным образом потому, что Зиночка получила все, что хотела, и ей не пришлось прибегать к такому сильному средству, как обнародование страшных тайн семейства Глинских. Хотела она много, но была реалисткой по жизни и понимала, что совсем выгнать Вадима на улицу не удастся, а потому просторную квартиру в престижном районе они разменяли на однокомнатную в районе просто приличном и коммуналку без претензий. Мебель и наиболее ценные предметы быта остались Зиночке, а Вадим очутился в десятиметровой комнатке, со связками книг и пианино. На пианино Зиночка не претендовала, потому что оно в ее квартиру просто не вмещалось.

Прежние хозяева комнаты оставили новому жильцу скрипучую кушетку и колченогий столик. А больше ему ничего и не нужно было.

Тетя Нюта следила за переменами в его жизни, но не вмешивалась. Видимо, Анна Станиславовна ей этого не поручала. А может, и просто запретила. Лишь однажды тетя Нюта пришла в его комнатку, огляделась, повздыхала, достала из огромной хозяйственной сумки тряпки, тазик, старые газеты; вымыла окна и пол, обмела паутину с потолка, повесила шторы и бросила на пол самодельный половичок.

— Готовить ты, конечно, не будешь. Чайник купи. И чашки. Я загляну, так хоть чайку попьем. — Помолчала, вздохнула и пробормотала непонятно к чему: — Может, оно и к лучшему.

Но Вадим понял и ответил:

— Да. И еще хорошо, что детей не было.

Тетя Нюта посмотрела на него с жалостью и недобро усмехнулась:

— Дурачок ты. Какие дети?! На проезжей дороге трава не растет.

А вот этого Вадим не понял. Это уж точно к лучшему. Подобные знания не добавляют положительного жизненного опыта, они отравляют кровь и надолго застят взгляд грязной пеленой.

А тетя Нюта имела в виду вот что. За одну из своих отчаянных попыток изменить жизнь к лучшему Зиночка заплатила беременностью. Мать сперва избила непутевую дочь до полусмерти, а потом при помощи вязальной спицы избавила ее не только от этой неприятности, но и от хлопот деторождения вообще. Никто тете Нюте, конечно, об этом не рассказывал, но она достаточно хорошо знала жизнь. Так что насчет Зиночки догадаться было не сложно.

Вадим продолжал работать. Он работал даже больше, чем прежде. Не вылезал из гастролей, объездил всю страну, случалось, давал по два-три концерта в день. А что еще ему оставалось? Надо было чем-то заполнять эти шестнадцать часов в сутки, семь дней в неделю. Надо было жить или, по крайней мере, изображать, что живешь; надо было чего-то хотеть, о чем-то горевать, чему-то радоваться, покупать хлеб в булочной, здороваться с соседями, читать газеты…

Популярность его росла и крепла. Кажется, не было дня, чтобы его голос не звучал по радио. За его пластинки спекулянты драли втридорога. Маститые, просто известные и совсем молодые композиторы наперебой предлагали ему свои песни. Исполнение Вадима Глинского гарантировало успех даже самому серенькому произведению. Раньше он был разборчив, почти привередлив, теперь его репертуар сделался огромен, что весьма радовало редактуру Госконцерта, но, пожалуй, насторожило бы знатока. Вадим больше не размышлял над тем, хороша ли музыка или плоха, подходит ли она ему. Как будто внутренний компас, указывающий человеку разницу между добром и злом, красотой и безобразием, сломался. Застыла бесполезная стрелка.

Деньги Вадима не интересовали: для себя ему было нужно немного, а дарить подарки стало некому. И от тщеславия он не страдал. Похоже, не было такого якоря, который удержал бы его в житейском море на месте. И холодная волна скуки относила его все дальше от берега, все ближе к опасным рифам.

Однажды перед началом концерта, когда занавес еще был закрыт, Вадим проходил по сцене и неожиданно для себя заглянул в щелку. Никогда он этого не делал. А зачем? Посмотреть, полон ли зал? На его концертах всегда бывал аншлаг. Нет ли каких-нибудь знаменитостей, важных чиновников? А какая разница? Он выйдет и споет, зал захлопает, закричит, понесут букеты… Каждый день одно и то же.

И все-таки, слегка раздвинув занавес, он заглянул в зал.

В первом ряду между двумя увешанными золотом тетками в ярких крепдешиновых платьях сидела мама. Она сидела очень прямо, положив руки на колени и глядя перед собой. Похоже, ее смущали крикливые наряды соседок. На маме были ее единственная нарядная черная юбка, в которой она ходила в гости и в театр, и белая блузка, заколотая под горлом серебряной брошью. А туфли были старые-старые, Вадим их прекрасно помнил, коричневые, с перепонкой на пуговке, чиненые, латаные и оттого еще более грубые на вид. Словно почувствовав взгляд Вадима, мама медленно спрятала ноги под стул.

Вадим облился холодным потом и бросился вон со сцены. За кулисами он прислонился к стене, стараясь унять бешеное сердцебиение.

Тем временем оркестранты закончили настраивать инструменты, в зале медленно погас свет, гомон и шуршание стихли. Занавес медленно и торжественно раздвинулся.

Вадим услышал, как конферансье, отпустив положенное количество пошлостей, объявил, растягивая слова и постепенно повышая голос, все его звания и титулы, сделал драматическую паузу и воскликнул:

— Ва-ади-и-им Гли-и-инский!

Вадим оторвался от стены и пошел на сцену. И вдруг понял, что горло стиснуто, словно удавкой, и что он не в состоянии не только петь, но даже говорить. Вадим остановился и закрыл глаза. Ему хотелось исчезнуть или вдруг оказаться где-нибудь в другом месте, далеко-далеко отсюда.