Я попросил Элфриду войти.

— Прямо, — сказал я, направляясь в гостиную, но не приглашая ее сесть. — Я тороплюсь, но постараюсь уделить тебе одну-две минуты. Ты должна была сообщить мне заранее по телефону о свидании. Ну, в чем твоя проблема? Ты хочешь вернуть себе землю Мэллингхэма? Я собирался отдать ее в Национальное управление имуществом, но если ты хочешь, я подарю ее тебе. Я хотел предложить это раньше, но после того как ты и Эдред умышленно прервали со мной всякие отношения…

— Благодарю, — сказала Элфрида четко, — я принимаю предложение. — Как ты добр! Но пока ты собираешься это сделать, ты можешь выписать мне чек на миллион долларов.

Это привело меня в ужас. Это было не просто требование денег, — я вполне привык к таким просьбам от нуждающихся. Здесь речь шла не о какой-нибудь мизерной сумме; я хорошо знал, что нуждающиеся часто теряют чувство меры. Меня удивил намек на вымогательство, намек на то, что я обязан дать ей громадную сумму, чтобы компенсировать причиненный ей ущерб. Меня потрясло, что похороненное прошлое вырвалось наружу из запечатанного гроба и странным образом угрожало повторением. Ее мать Дайана Слейд однажды попросила десять тысяч фунтов у моего двоюродного деда Пола Ван Зейла.

— Миллион долларов? — спросил я. Я понимал, что должен засмеяться и воскликнуть: «Ты шутишь!», но смог только сказать: — О чем, черт возьми, ты говоришь?

— Я хочу обосновать школу, — сказала Элфрида все еще спокойно и самоуверенно. — Я решила перестроить Мэллингхэм-холл, восстановив его по возможности, и превратить его в пансион для девушек. Я назову его в память моей матери. Она очень пеклась о женском образовании.

— Понимаю. — Я взял себя в руки. — Очень похвально!

Это звучало слишком вкрадчиво, слишком неискренне. Я искал более подходящий, более спокойный тон, тон филантропа, который поверил в предлагаемые ему проекты.

— Да, — сказал я мягко, — как ты знаешь, я щедрый человек и многие годы я откладывал некоторую часть моего дохода для образовательного фонда. Я не вижу причины, почему бы мне не помочь тебе, но, разумеется, мы должны сделать этот проект разумным. Я не могу сейчас сразу сесть и выписать чек на сумму, которая кажется мне чрезмерной.

— Ты должен мне эту сумму всю до единого цента!

— Думаю, нет, — сказал я, все еще очень спокойно. — Я делал для тебя все возможное, когда ты лишилась родителей, и, несмотря на твои теперешние усилия оскорбить меня, я готов сделать сейчас все возможное, чтобы ты вошла в контакт с лондонскими адвокатами банка Ван Зейла и образовательным фондом в Нью-Йорке.

Наступила пауза, во время которой я быстро прикинул в уме: разумеется, все можно рассчитать, мои бухгалтеры, а также я будем очень довольны; чистая потеря для меня будет минимальна, и я получу удовлетворение, зная, что постоянно заставлю молчать самую опасную из английских Салливенов, сдерживая ее при помощи христианской благотворительности. Даже Эмили это одобрила бы.

Элфрида выглядела настороженной. Несмотря на житейскую неопытность, девушка была явно неглупа.

— Я хочу письменного подтверждения, — сказала она.

— Разумеется, но при условии, что ты перестанешь говорить всем и каждому, что я убил твоего отца. Если я когда-нибудь услышу это, я слагаю с себя всякую ответственность и прекращаю финансовую поддержку.

Она бросила на меня взгляд, полный иронии, смешанной с презрением.

— Дай просто денег, — сказала она.

Я засмеялся, изобразив на лице самую блестящую улыбку.

— Ну, разумеется, ты можешь получить деньги! Я счастлив дать тебе их! Мне просто хочется быть уверенным, что мы поняли друг друга, но я на самом деле не людоед, за которого ты меня принимаешь! Ох, и кстати, о том, чему ты поверила… кто именно пытается убедить тебя, что я ответствен за смерть твоего отца?

Голова Элфриды резко повернулась. Ее выражение удивило меня. Она выглядела совершенно сбитой с толку.

— Не делай вид, что ты не знаешь! — сказала она автоматически.

У меня появилось предчувствие несчастья. Я сохранял на лице спокойное выражение, однако руки за спиной крепко сжались.

— Разумеется, я не знаю! Если бы я знал, я возбудил бы дело против этого ублюдка за клевету!

— Ты не можешь возбудить дело против мертвого человека.

Я уставился на нее. Она уставилась на меня, все еще скептически относясь к моей неосведомленности, но, наконец, она открыла свою сумку и протянула мне разорванный конверт.

— Я принесла письмо, — сказала она, — но я не думала, что мне придется напоминать тебе о его существовании.

Я понимал, что был на краю пропасти.

— Только не говори мне, что никто никогда не показывал тебе письмо Тони! — вспыхнула Элфрида недоверчиво. — Не говори мне, что никто никогда не предъявлял его тебе и не требовал объяснения!

— Тони, — сказал я. — Да. Я знал, это был он. Это должен быть Тони, хотя Тони… Тони написал письмо?

— Он написал его в 1944 году как раз перед тем, как отправился в Нормандию. Алан был убит, и Тони хотел быть уверенным, что если его также убьют, то Эдред, Джордж и я, став взрослыми, будем знать, как умерли наши родители.

— 1944 год. Он написал письмо в 1944 году.

— Да. Он напечатал его и сделал две копии.

— Копии? Ты сказала копии?

— Да, он положил все три копии в отдельные конверты и передал их поверенному матери в Норидже с инструкцией, что первый экземпляр следует держать здесь до тех пор, пока Эдреду и мне не исполнится восемнадцать лет. Ты не удивился, почему ты ничего не слышал от нас после января 1948 года? Это было тогда, когда мы получили нашу копию письма Тони.

— А две другие копии…

— …были посланы в Америку, как только был убит Тони в 1944 году. Одну копию получила Эмили. Тони чувствовал себя виноватым, что он оставил ее дом, чтобы жить в Мэллингхэме, а также понимал, что обязан ей объяснить, почему именно он отвернулся от нее. И, разумеется, последняя копия письма была послана…

— Скотту, — сказал я.

— Кому же еще? — спросила Элфрида.

Я дышал очень осторожно, вдох — выдох, вдох — выдох, вдох — выдох. Я должен был думать о дыхании. Я не мог позволить разыграться приступу астмы. Вдох — выдох, вдох — выдох.

— Тони хотел, чтобы Скотт также знал обо всем, — сказала Элфрида. — Он был огорчен ссорой, после которой они стали чужими друг другу, и надеялся, что если Скотт прочитает всю историю в посмертном письме, он, возможно, наконец поверит, что это правда. Разумеется, Тони планировал увидеться со Скоттом после войны и сделать еще одну попытку убедить его, но у него не было такой возможности. Это письмо было единственной гарантией того, что правда будет жить.

Я не мог думать о Скотте. Я хотел, но знал, что это меня слишком огорчит. Я хотел попросить Элфриду, чтобы она перестала говорить, но не осмелился заговорить. Я должен был подождать. Я не должен был делать ничего, что могло бы расстроить ритм моего дыхания. Смогу ли я протянуть руку, или даже такое небольшое физическое усилие окажется фатальным?

Вдох — выдох, вдох — выдох, вдох — выдох. Нет, я должен рискнуть. Я должен знать.

Я протянул руку. Она подала мне письмо. В течение одной долгой минуты я стоял, прислушиваясь к моему затрудненному дыханию, а затем сел, открыл конверт…

Я прочитал это письмо. Мне было трудно выразить словами то, что происходило у меня в душе. Поскольку я не принадлежу к интеллектуалам, у меня нет их сноровки манипулировать метафизическими абстракциями как конкретными факторами… Мне чужд язык философии, и, несмотря на то, что я могу говорить о морали так же свободно, как человек, получивший религиозное воспитание, мне сейчас пришло на ум, что этот язык такой же чужой для меня, а моя способность свободно распространяться на темы морали сродни выучке попугая и бесполезна в любом интеллектуальном споре. Так или иначе, я с недоверием относился к интеллектуальным спорам. Они только искажают действительное положение вещей. Гораздо практичнее видеть вещи в двух тонах: черном и белом, без оттенков, которые могут только запутать вопрос. Это облегчает принятие решения. А чтобы продвинуться успешно в жизни, без сомнения, следует принимать правильные решения.

Однако теперь кто-то другой использовал мой прием против меня. Тони Салливен видел прошлое в черном и белом, но его черное было моим белым, а его белое — моим черным, так что его взгляд на прошлое был противоположен моему. Я хотел сказать это девушке, стоявшей передо мной, но понял, что этого будет недостаточно; моя задача — убедить ее, что картина, нарисованная Тони, в которой отсутствует даже серый цвет, была не более правомерна, чем мой собственный схематичный взгляд на прошлое, который поддерживал меня очень долго. Но правда — столь абстрактный предмет, и я не мог выразить то, о чем я думал.

Внезапно я вспомнил мысль Кевина, заметившего, когда мы обсуждали, почему люди скрываются под масками: «Я думаю, это потому, что жизнь фантастически сложна…»

— Жизнь так сложна, — сказал я наконец, — так беспорядочна! Каждый видит правду по-своему. Для разных людей правда бывает разная. Очевидцы могут дать разные версии одной и той же последовательности фактов. Я уважаю взгляд Тони, поскольку он, очевидно, был искренним, но то, что он написал в этом письме, это только часть всей истории.

— Да? — сказала девушка с горечью. — Ты отрицаешь, что был настолько одержим властью, что сделал все возможное, чтобы разбить карьеру моего отца и погубить жизнь моей матери?

Я не хотел огрызаться на ее грубости, а всеми силами старался найти такие слова, которые могли ее убедить.

— Я не думаю, — наконец сказал я медленно, — что я в большей степени был одержим властью, чем твой отец. Но, возможно, правда заключается в том, что эта власть была больше необходима мне, чем ему. Он был крупный, крепкий парень с привлекательной внешностью и на самом деле в этой власти не нуждался, он просто ею наслаждался. Ты знаешь, у него были другие способы заставить людей замечать его. Власть не была его единственным средством общения.

— Общения?

Она посмотрела на меня как на сумасшедшего. Возможно, я и сошел с ума. Мне хотелось выразить какие-то абстрактные понятия. Но была только правда, ненадежная и туманная, и я знал, что на этот раз я должен смотреть ей в лицо, а не прятаться за успокаивающими избитыми фразами. Я подумал об этих избитых фразах: «Я делал то, что должен был делать», «Я был вынужден обороняться», «Я считал это моим моральным долгом»… — знакомые фразы, которые обычно успокаивали, бессмысленно проносились в моем сознании, и внезапно я почувствовал себя очень, очень уставшим. Мне так захотелось уйти в свой привычный черно-белый мир, но это письмо перевернуло все вверх дном, и обвинения хлынули потоком.

«Корнелиус вытеснил папу из банка Ван Зейлов, но этого было недостаточно… травил его… пытался разрушить его новый бизнес… распространял слухи о пьянстве папы по обе стороны Атлантики… Сэм Келлер подделал фотографию… Папа понимал, что он разорен… вел машину… по пустому шоссе… даже тогда Корнелиус не оставил в покое Дайану… преследовал ее… но она обманывала… она одержала победу…»

Она победила.

— Теперь иди, пожалуйста, — сказал я Элфриде.

— Ты ничего не можешь больше сказать? — спросила она дрожащим голосом. — Ничего?

— Что же еще можно сказать? Я могу часов пять подряд рассказывать тебе историю моей жизни и пытаться объяснить, почему я действовал именно так, но какой в этом смысл? На самом деле ты вовсе не интересуешься мной или правдой о том, что случилось тогда, в тридцатые годы. Ты интересуешься в основном собой. Ты хочешь ослабить боль, которую ощущаешь в связи со смертью своих родителей, обвинив кого-нибудь, и я, разумеется, более всего подхожу для этой роли. Давай, действуй. Обвиняй меня. Я не претендую на роль святого. Я не делаю вид, что не делал ничего такого, о чем я впоследствии сожалел бы, и не делаю вид, что не совершал ошибок. Но разве это делает меня чудовищем? Нет, черт возьми, нет! Я обычный человек, совершающий ошибки и, возможно, когда ты станешь немного старше и намного мудрее и терпимее, ты поймешь, в какой ад постоянно превращал мою жизнь твой отец своими язвительными замечаниями и насмешками и своими… — нет, я не собираюсь ничего больше говорить. Я собираюсь на этом прекратить… Что бы я ни сказал, ничто не может изменить прошлое, так зачем обсуждать его? Прошлое ушло, прошлое завершилось.

— Но мы все должны жить с ним, — сказала Элфрида. — Прошлое никогда не кончается. Оно живет в настоящем.

— Это утверждение верно, — сказал я слишком громко. Должно быть, я был очень встревожен. Моя грудь болела. Я чувствовал, что заболеваю. — Это утверждение есть интеллектуальное заблуждение. Это утверждение, — сказал я, — это утверждение неприемлемо… неприемлемо для меня ни сейчас… ни в любое другое время.