Печинога на могучем Воронке, встряхивающем гривой и раздувающем заиндевевшие ноздри (видимо, конь чувствовал волнение хозяина, читая какие-то невидимые Софи знаки), – это было…

«Ну и vulgar же вы, Софья Павловна!» – мысленно сказала себе Софи.

Это было как Медный всадник – больше сравнить оказалось не с чем.

Уже на поселковой улице откуда-то сбоку вывернулся Емельянов, уцепился за стремя Печиноги, глянул снизу вверх. Во взгляде – приниженность, злоба, страх и еще черт разберет какая смесь.

«Господи, ну ведь все же люди одного и того же хотят! Счастья! Почему ж все так сложно?» – подумала Софи.

– Матвей Александрович! Вы куда ж собрались, позвольте узнать?

– В Егорьевск. И не ждите меня. Нынче точно не буду. А там – поглядим.

– Матвей Александрович! Как же так?! – завопил Емельянов. – Без ножа режете! Завтра ж Широкая Масленица! Напьются все в хлам, будут буянить, баб с девками задирать, морды бить, на улицу нельзя выйти будет… Да что я говорю! Будто вы сами не знаете, что здесь творится! Кто ж их укоротит?

– Вот вы и укоротите. Я – инженер, между прочим, мне полицейских функций никто не передавал.

– Но ведь вы с псом завсегда…

– Да, раньше я это делал. Что и отражалось на моей репутации соответствующим образом. Потому что, как проспятся, во всем винили, естественно, меня. Попробуйте нынче вы…

– Да за что ж мне такая казнь?! За что вы на меня озлобились-то?!

– Вы глупость говорите. Я вовсе на вас или кого другого не злобился. Если желаете, можете призвать на помощь «комитет». Тут, среди рабочих, такой завелся. Вот ему благая задача – поддержать порядок на Широкую Масленицу. За главного у них такой молодой человек с бородкой, вы его, должно быть, знаете. На демократа Белинского похож…

– Колька Веселов, что ли?

– Может быть, и Колька. А мне сейчас, уж простите покорно, пьяными драками заниматься недосуг. У меня, можно сказать, жизнь решается!

«Господи, как он все-таки вульгарен! – подумала Софи. – Пусть у них с Верой самые высокие чувства, но разве ж можно так?! Да перед кем…»

Емельянов смотрел обескураженно, старался понять, скреб жидкую бороденку.

Печинога, не говоря больше ни слова и не прощаясь, пришпорил коня. Софи зачем-то скорчила Емельянову рожу и поскакала за инженером. В мгновение оба скрылись за поворотом. Емельянов что-то злобно пробормотал им вслед и сплюнул в истоптанный снег коричневой от махорки слюной.


В доме Златовратских Печинога коротко поздоровался и сразу прошел к Вере. Никому ничего объяснять не стал, но тут же отстранил от больной сестер, Виктим и Светлану. Весь потребный уход, даже самый грязный, выполнял сам. Получалось у него, надо сказать, точно, быстро и аккуратно, как и все, что он делал по работе. Аглая презрительно морщила тонкий носик, Любочка возбужденно блестела глазенками. Господин Златовратский пробормотал: «Timeo danaos et dona ferentes»[12] – и демонстративно засел в своем кабинете. Его демонстрации никто не заметил. Левонтий Макарович читал Овидия и тихонько неодобрительно бурчал себе под нос. Можно было подумать, что невнимание женщин расстраивает его. Но это было не так, ибо он давно научился переживать такие периоды и даже получать от них своеобразное удовольствие. Киргизка Айшет, время от времени приносящая ему наверх новости и еду, полагала, что директор училища по-своему ревнует умирающую ученицу к инженеру, и, в свою очередь, не желала Вере ничего хорошего. Впрочем, своими мыслями и чувствами Айшет никогда ни с кем не делилась, и потому никто о них и не догадывался. Напротив, все очень удивились бы, узнав, что у черноглазой киргизки тоже есть мысли и чувства. Все без исключения привыкли воспринимать ее как инструмент, с помощью которого передвигается корзинка Леокардии Власьевны.

Сама неистовая Каденька явно одобряла и вроде бы понимала странное на общий взгляд поведение инженера. В тех редких случаях, когда Матвей Александрович выходил по какой-то надобности, она ласково беседовала с ним, давала дельные, вполне профессиональные советы по уходу за больной, предлагала чай. Любочка и Аглая в очередь со слугами подглядывали и подслушивали за Печиногой и Верой под дверью. Против всех домашних обычаев, после впечатлениями не обменивались. Софи подглядывать за инженером казалось отчего-то неловким. Лишь один раз она заглянула в щелочку, где успела заметить, что Печинога стоит на коленях перед кроватью, держит Верину руку в своих и что-то негромко говорит. Больше глядеть не хотелось.

Надя презрела советы и отговоры всех родных (включая Каденьку) и вместе с Минькой (или Павкой) на лыжах ушла в тайгу к известному шаману Мунуку за средством от легочного воспаления, которое, по утверждению Надиных записей, могло бы наверняка спасти Веру. Согласно тем же записям, снадобье приготовлялось из свекольной или хлебной плесени и ничего, кроме обоснованных сомнений, ни у кого не вызывало. Доктор Пичугин, призванный Каденькой на совет, высказался предельно прямо и резко: «Шарлатанство чистой воды, милостивые государи и государыни! И ничего более!» Надя же твердо стояла на своем и через Илью сговорила Миньку (или Павку) свести ее к Мунуку. Отец Миньки и Павки был переселенцем, во время одной из эпидемий потерял свою первую семью, с которой пришел из Малороссии, и спустя два года, уже открыв гранильную мастерскую, женился на пригожей крещеной самоедке. С ведома и одобрения отца дети-полукровки поддерживали какую-то связь с родней матери и даже имели в самоедских селениях некую коммерцию по основному, гранильному ремеслу. Так что к шаману каждый из них мог проводить наверняка. Но все равно все за Надю очень волновались и часто посылали Софи к Илье в «Луизиану» узнать, не вернулся ли Минька (или Павка). На заднем же дворе со стороны пруда едва ли не день и ночь мрачным укором маячили розвальни, в которых сидел закутанный в енотовую шубу Петропавловский-Коронин. Можно было предположить, что он тоже в тревоге дожидается возвращения Нади из тайги, но никто не знал этого наверняка, потому что на все прямые обращения и предложения зайти в дом, согреться и выпить чаю Коронин изнутри шубы отвечал нечленораздельным, но несомненно отрицательным бормотанием.

Вечером в Прощеное воскресенье Софи вышла на крыльцо вслед за Печиногой. Инженер стоял, прислонившись к резной балясине, и смотрел, как полосатый кот Златовратских (тощий и злющий; все кому не лень сравнивали его с Каденькой) пытается мышковать в снегу под фонарем у входа в сарай.

– Простите меня, Матвей Александрович, что я тогда на прииске на вас накричала, – сказала Софи. – Я не в себе была.

– Правильно сделали, что накричали, – невозмутимо ответил Печинога, не отрывая взгляда от кота. – Могли бы и поленом по башке шандарахнуть. Заслужил… Так я на вас не сержусь.

– Надо сейчас говорить: Бог простит! – наставительно сказала Софи.

– Да? – вяло удивился Печинога. – А что вам до Бога? Вы ж со мной говорите.

– Да вы крещеный ли, Матвей Александрович?

– Думаю, что нет. Впрочем, наверняка не знаю. А что ж я должен по правилам сделать, если крещеный?

– Вы тоже должны у меня прощения попросить.

– За что?

– Да все равно. Мы ж наверняка не знаем, может, кого и не заметив обидели. Сегодня день такой. Нужно у всех подряд прощения просить.

– А почему ж Бог прощает, а не тот, у кого просят?

– Ну… – Софи замялась. В богословских вопросах она была вовсе не сильна, но Прощеное воскресенье всегда соблюдала, потому что небезосновательно подозревала, что за год успела обидеть всех, и не по одному разу. А здесь такая хорошая возможность разом со всем расквитаться… – Я думаю, это в том смысле, что я-то точно прощу, а вот и Бог тебя прощает. Вроде как высшая инстанция…

– А-а, – принял к сведению Печинога. – А что ж потом?

– Потом целоваться надо, – с некоторым смущением сказала Софи.

– Что ж, и мы с вами будем? – невозмутимо спросил инженер.

Вместо ответа Софи решительно встала на цыпочки и коснулась губами шершавой щеки Печиноги.

– Вы очень хороший, Матвей Александрович! – прошептала она. – Только какой-то… каменистый, что ли…

Девушка повернулась и убежала. Кот наконец-то сумел подцепить когтем мышь, но она укусила его за подушечку лапы, пискнула и убежала в сарай. Теперь кот тряс лапой и время от времени с брезгливой гримасой принимался ее лизать. Печинога поудобнее уложил в голове полученные сведения и пошел просить у Веры прощения по христианскому обряду. Он уже знал, что его возлюбленная была глубоко верующей, и уважал ее взгляды.


На второй день Великого поста Надя вернулась из тайги, прибежала прямо к крыльцу на коротких, подбитых лосиным камусом лыжах. За ней молчаливой тенью следовал Павка (или Минька), нес небольшой березовый кузовок. Едва раздевшись, Надя сразу же прошла наверх, привлекла на свою сторону Печиногу и, отстранив Пичугина, стала давать Вере весьма отвратное на вид шаманское снадобье. Пичугин торжественно сказал, что он умывает руки, и действительно тщательно помыл их у рукомойника. Каденька напряженно ждала развязки, пила невероятное количество кофею и вроде бы еще похудела. Казалось, что вся эта история даст ей ответ на какой-то ее личный вопрос. Левонтий Макарович почти не показывался из кабинета.

На шестой день поста у Веры начался кризис. Подъем температуры был небольшой, и Каденька сказала, что это дурной признак. Но Надя, Софи и Печинога не теряли надежды, объясняя друг другу, что особенности кризиса связаны с применением шаманского лечения.


В этот же день по льду Тавды в Егорьевск прибыли волокуши с горным оборудованием, сопровождающие их рабочие-самоеды и Иван Парфенович Гордеев вместе со своим управляющим Дмитрием Михайловичем Опалинским.

Глава 16,

в которой Машенька беседует со странницами, Петя Гордеев получает огнестрельное ранение и исповедуется сестре, а читатель уясняет для себя тайну трактирного привидения

Стараясь избавиться от переполнявших ее чувств или хоть немного приглушить их разбег, Машенька то и дело присаживалась к роялю, играла одну за другой разученные пьесы. Успокоение, обычно приходившее к ней во время музыкальных упражнений, нынче бежало прочь, каждый аккорд по-новому волновал, вызывал то или иное воспоминание.

Хотя бы поговорить с кем! Но ведь как назло, когда нужны, никто носа не кажет. То этих кузин метлой не вымести, то как повымерли все. И Софи куда-то подевалась, не зовет на следующий урок. Урок-то ладно, Машенька все педагогические приемы Софи (точнее, ее французского учителя) давно уловила и нынче вполне могла тренироваться сама, соответствующим образом настраиваясь. Да не в этом дело, ведь после можно чаю попить, поговорить! Небось непоседа Софи себе уж какое-нибудь другое развлечение отыскала.

«Хоть с тетенькой поговорю! – решила Машенька. – И ясно все заране, а все ж живой человек, да и любит меня».

Она спустилась в кухню. Марфы там не было, а на лавке у стены сидели две неопределенных лет опрятные женщины в серых платочках. Аккуратно кушали блины, макая их в растопленное масло. Увидя Машеньку, встали, перекрестились, поклонились ей, после еще раз осенили себя широкими крестами и разом пробормотали что-то приветственно-благостное.

«Странницы, – догадалась Машенька. – А вот и кстати. – Где-то внутри поднялось, заклубилось непонятное щекотное озорство. – Вот у них и спрошу. Небось Божьи люди, плохого не посоветуют!»

– И вас Господь спаси, сестры!.. А вот скажите мне… Вы белый свет повидали, а я весь век здесь, в Егорьевске, при батюшке родимом да при тетушке живу. Жизни не знаю. Собралась было в обитель. Но нынче меня, хромоножку, замуж зовут. Не ведаю, как правильно рассудить. Идти или нет?

Та странница, что гляделась помоложе и поприглядней, молча уставилась на Машеньку круглыми голубыми, почти без ресниц глазами. Старшая сказала строго:

– Пречистой Деве молись!

– Да я уж молилась. – Машенька потупила взор. – Нет мне ответа.

– Еще молись! Прочти пять раз… – начала старшая, но младшая вдруг торопливо перебила:

– А тебе люб ли?

– Мне другой люб, – решительно сказала Машенька (странницы, что ж, сегодня здесь, а завтра – и нет их). – Да только что ж тому-то на хромоножку глядеть?

– А этот что? – жадно продолжала выспрашивать младшая странница.

Старшая подняла голову, нахмурясь, глядела на Машеньку. Лик у нее оказался строгий и темный, как на старых иконах. Машенька поежилась.

– А этот, должно быть, на приданое зарится. Но ведь по чести зовет.