– Чего ты не смог, Петя? Элайджа?

Машенька слушала. Лицо ее, как луг на ветреном закате, то покрывалось темными пятнами румянца, то бледнело бегучими полосами. Только глаза горели неугасимым огнем тревожного грешного любопытства.

– Элайджа – сестра Ильи. Старшая. Ее от всех прячут…

– Го-осподи! – Машенька вспомнила и все, как ей показалось, поняла.

Несколько раз при ней Златовратские (и еще кто-то?) упоминали, впрочем совершенно без подробностей, эту давнюю и несомненно драматическую историю. Возникала она обычно в контексте обсуждения медицинских и прочих естественно-научных вопросов и Машеньку как-то не затрагивала совершенно. Если бы она знала, что Петя… Ну и что б она тогда сделала? Да ничего, по крайней мере, слушала бы внимательнее. А так… Что ж ей известно?

Старшая дочь четы трактирщиков родилась еще до их приезда в Егорьевск. С самого раннего детства она отставала в развитии и так и не оформилась окончательно во взрослую женщину, хотя нынче лет ей уж должно быть немало. Трактирщики о своем несчастье не распространяются, прячут слабоумную дочь от чужих взглядов и никому с ней видеться не дают. То ли стесняются ее убогости, то ли боятся чего… Но как же Петя?!. И зачем ему? Нормальных, что ли, не сыскалось?

Все бывшее сочувствие к раненому, страдающему брату волной откатилось назад, спряталось где-то. Вернулась привычная не злоба даже, а тусклое раздражение, которое возникало давно уж всякий раз, когда брат, трезвый ли, пьяный, попадался ей на глаза. Почему он всегда такой опущенный, неопрятный, помятый, словно не раздевается на ночь и спит одетым? Почему вечно волочится за Николашей, смотрит ему в рот, говорит его словами? Почему, здоровый, неглупый, до тридцати лет не сумел себе сыскать ни дела по душе, ни иной зазнобы, кроме полоумной еврейки?!

Теперь получается, что непутевый братец влез в дело, которое опять же батюшке улаживать придется. Пусть он нынче батюшку прогнал, а что ж дальше? Петя-то самого простого решить не может. Всему городу известно, что получалось, когда Иван Парфенович сына хоть к какому делу пристроить пытался! Дело сразу же будто в летаргию впадало или уж в обморок валилось. Право слово, она, Машенька, и то лучше справилась бы…

И будто у батюшки нынче других дел нет, как Петю с трактирщиками разбирать! И здоровье… Здоровья-то в казенной лавке не купишь! Прииск, откуп, пески, подряды… Да еще новое оборудование привезли, Митю надо в курс дела вводить, да и у нее, Машеньки, вопросов к отцу накопилось… Надо же ей что-то решать наконец! А тут Петя со своей дурацкой связью.

– О батюшке бы подумал, – со скорбным упреком произнесла Машенька.

– Щ-щас! – злобно оскалился Петя. – Вот уж о ком тогда не думал и думать не желаю! Это – моя жизнь!

– Неблагодарный ты! – На глазах Машеньки снова выступили слезы. – Батюшка нас поднял, трудится день и ночь, себя не жалея, а ты не только помочь ему, даже подумать о нем за непосильный труд считаешь!

– За нас, как же. – Петя усмехнулся устало. Земляная бледность покрыла лицо, лихорадочное возбуждение прекратилось. Теперь он говорил медленно, с трудом ворочая словно распухшим языком. – Для себя он трудится и за себя, потому что убежать хочет… Только от памяти не убежишь… Разве что разогнаться да лбом об столб телеграфный… Не думать, не чувствовать, не помнить. То помогает, но ненадолго… Я пробовал, знаю…

– От какой памяти, Петя? – настороженно спросила Машенька и тут же испугалась того, что брат скажет в ответ, потому что понимала уж, видела – Петя не врет, говорит сейчас истинную правду. Только хочет ли она ее знать? Прибавила меду в голос, спросила почти сладко, в тон липкому Петиному расслаблению: – Что ж – Элайджа? Имя какое необычное…

– Ветхозаветное имя. Самсон-трактирщик крестился в молодых годах не по душе, из выгоды. Роза его одобрила, она все одобрит, что прибыль приносит, а выкресту в России легче пробиться, это всякий скажет. Мать Розы, старуха Рахиль, была против, грозилась Божьим гневом, молодые не слушали… Отец Самсона тоже корчму держал. В Бердичеве, это, как я понял, в Малой России будет. И вот… Родилась Элайджа… Ты видела ее когда?..

Машенька отрицательно помотала головой.

– Она удивительная, ни на кого не похожа. Всегда такой была… К трем годам уж понятно стало. Не говорила, на мать-отца не глядела, все смотрела куда-то внутрь. Доктора сказали: так и будет, ничего сделать нельзя. Роза плакала. Старуха заявила: то гнев Бога Израилева, но Он милостив, можно отмолить, отжертвовать, забрала девочку к себе. Родители, сама понимаешь, на все готовы были. Элайджа – иудейка. Рахиль ее говорить научила, петь, молиться. Все по-ихнему, по-еврейски. Ни один доктор такого и подумать не мог, только удивлялись. Видно, и вправду Бог помогал. Потом Рахиль умерла. У Самсона с Розой к тому времени уже Илья родился, рос. Они забрали Элайджу к себе, но она… она сильно по бабке тосковала… и тот мир… Вроде нашего того света… в общем, она и сейчас думает, что он прямо тут на земле и есть. И все ходила, искала… Бормотала что-то на ихнем древнем языке, пела…

Обыватели стали говорить, что Элайджа бесом одержима. Батюшка тамошний в проповеди что-то такое сказал… В общем, сначала перестали в корчму к Самсону ходить, а потом, когда засуха была, и вовсе ее сожгли. Роза, продажная душа, деньги да побрякушки спасала, Самсона послала за сыном, а Илья спрятался в сундук, отец его найти не сумел. Элайджа в огонь кинулась, вынесла брата из горящего дома на руках. Она же сама ребенок, всегда знала, где он прячется. Илья, хоть и кроха был совсем, и сейчас тот день помнит. Ему все казалось, что у Элайджи волосы горят. И все говорили, что после того дня они и вправду ярче стали, такие, как теперь. Словно Бог ихний в память всем дал, чтоб не забыли… И вот…

Они, когда сюда, в Егорьевск, приехали, сразу меж собой договорились, что будут Элайджу прятать, чтоб не повторилось то-то. Так и делали. Да она и сама с людьми не очень-то хочет. По-русски она плохо понимает. Только погулять когда возили да в лес… В лесу она с каждой былинкой, с каждым деревом, с каждым зверем по-своему разговаривает. Ей белки на плечи садятся, мыши с руки едят, я сам видал. А весной и осенью лебеди прилетают… Нет! Тебе, Машка, все одно не понять…

– Почему не понять! – Машенька уже в полную силу жалела необыкновенную, никогда не виденную ею Элайджу. Но покудова в его рассказе еще концы с концами не сходились, а значит, и сворачивать разговор рано. – Но отчего же Илья в тебя стрелял?

– Я увидал ее раз случайно, у озера. Давно уже, несколько лет тому… И после забыть не мог. Настолько она на все, что у нас, не похожа… Как околдованный ходил. Выследил Илью, расспросил. Он отнекивался сначала, потом рассказал. Я говорю: позволь хоть изредка видеться с ней. Мне радость, да и ей развлечение, небось скучно же целый день взаперти сидеть. Он говорит: нет, ей не скучно, она с ангелами беседует. Ну, я посмеялся. Потом понял, что так и есть: скучно Элайдже никогда не бывает. Но ведь ты видишь, какая она, говорит дальше Илья. Умом лет на десять, а остальным-то… Тут я поклялся ему страшной клятвой, что вреда ей не сотворю… И сам тогда верил…

– И что ж – нарушил? – Машенька печально склонила голову.

Петя медленно кивнул.

– Два года… больше… Она ко мне привыкала, училась говорить со мной. Потом перестала дичиться, радовалась, ждала встречи… Тебе небось смешно, а мне с ней по-настоящему интересно было. Как я ее понимать научился, а она – меня, так Элайджа много рассказывать стала. У нее накопилось. Родителям да Илье не до того, бабка померла давно. Она мир вовсе по-иному видит, но кто сказал, что мы – правильно, а все иные – нет? Вон самоеды тоже всякую нечисть признают, а шаманы ихние вверх вниз по Мировому Древу путешествуют. Это что? Все брехня да ересь? Или все-таки есть что-то?.. Так же и с Элайджей… Впрочем, я не думал тогда. Я счастлив был, впервые, поверь, в жизни… Она именно меня ждала и видеть хотела, для меня венки плела, цветами место встречи украшала, и не был я для нее ни непутевым, ни бездельным. А потом она сказала, что любит меня, и хочет, чтоб я ее тоже любил… Я, Машка, нынче геенны не боюсь. На земле в ней побывал. Горел несколько месяцев кряду. Вином да водкой огонь заливал, а он только пуще разгорался. Тогда и столбы телеграфные головой пробовал. Хотел Илье рассказать. Но что ж он, мне самому понятно, у него выход один: все разом прекратить. Разве я мог?

Она после меня утешала, говорила, что ангелы нам поют. Сама пела. Голос у нее удивительный, и на гитаре немного играет. Помнишь, Хаймешка в спектакле играла? Так это Элайджи гитара… И вот… Илья сначала ничего не прознал, она вообще-то врать совсем не умеет, но тут как-то сообразила: не то что напрямую врала, а так – молчала обо всем… А теперь уж…

– Что ж теперь?!

– Беременна она.

– О Петя! Ты ж говорил, она умом ребенок…

– В том-то и дело!.. Так кто ж Илюшку-то осудит? По крайней мере, не я…

– Но что ж теперь?

– Если бы я знал!

– Петя! – Машенька решительно поднялась со стула, на котором сидела. Пешка, свернувшаяся у хозяина в ногах, подняла седую морду и слегка оскалилась. – Петя, ты теперь должен батюшке открыться и… ну, я не знаю, выйдет ли на ней жениться, но хоть как-то свой грех искупить! Если ты искренен с ним будешь, вот как со мной сейчас, он непременно поймет и, может, посоветует что дельное…

– Ща-ас! – Петя оскалился совершенно на манер Пешки. – Так он мне и даст на ней жениться!

– Ну что ж, если в этом твое счастие, разве ж батюшка когда поперек пойдет?

– Ой, Машка, ну не смеши ты меня в самом деле! Ты ж с отцом ближе моего, неужто ты его и вправду доселе не разгадала?! Это ж нужно специально глаза закрыть да смолой поверх замазать, чтоб не разглядеть. Он же чистый хищник по природе своей, ни о чем и ни о ком, кроме своей добычи, думать не может и не хочет. Пока меня от земли не видать, пока я нолик, он меня еще терпеть может. Но коли я поперек его желаний пойду, что-то в его системе нарушу, так он меня не задумываясь с пылью смешает или вовсе в могилу сведет, как нашу с тобой мать…

– Что-о?! Что ты сказал?!! – Маша с пылающими щеками схватила брата за плечи, встряхнула, позабыв о его ране. Петя побледнел, но, закусив губу, сдержал стон, превратив его в поистине дьявольскую усмешку. – Да он матушку по сей день любит!

– А то! – не стал возражать Петя. – Любит, согласен. И ране любил. Только это любовь хищника к добыче. Ты мала была, не помнишь ничего, а я-то уж был большой мальчик. Помню небось, как он ее к телеграфным столбам ревновал да каждый раз после поездки в кладовой запирал, камчу киргизскую на стену вешал и допрашивал: куда без него ходила, с кем разговаривала да кому улыбнулась… Мне не веришь, хоть у Каденьки спроси. Она тебе, если захочет, расскажет, как к ней сестра старшая с дитем малым в одной рубахе ночевать прибегала, когда наш с тобой батюшка по пьяному делу уж очень круто разбор брал…

– Ты врешь все, Петя! Нарочно врешь, чтоб батюшку в моих глазах очернить!

– Больно мне надо. Хуже, чем он сам, его уж никто очернить не может. Пора и тебе знать, чтоб свою-то жизнь правильно решить. Рабочих треть в чахотке, и все поголовно ему должны. Это он сам, своим умом. Самоеды до Ишима спились все, позабыли не только веру свою, но и как самих звали. То в пару с Алешей твоим любимым. Ах, ути-пути, игрушечки да птичек он тебе в детстве приносил… А сколько из-за него младенцев в Неупокоенную лощину снесли, ты знаешь? Из крестьян-переселенцев самых дельных они с Печиногой на пару хотят с земли сманить, сделать пролетариями. Промышленность развивать… Он тебе эти байки не травил? Нет? Ну да, ты ж девка, какой с тебя спрос! Промышленность – это когда у человека ничего своего нету, кроме рук его да штофа, как мечты заветной… Но не будет по его! Я по книгам не шибко-то образован, но лесной охотник с детства. Я носом ветер чую: не быть по его! Не может так быть, чтоб человек по собственной воле от всего себя отказался, от земли своей, от могил, от хлеба, что своими руками вырастил, теленка, которого молоком поил… Не верю!.. Ты знай, Машка: мать наша Мария по-настоящему доброй была, по-христиански. Все говорила: уж больно ты крут, Иван! Рабочие к ней жаловаться ходили, а он: распустишь, работать не будут… Розгами секли, в карцер сажали… Мать не могла терпеть, за всех просила, а он при людях-то держался, а потом на ней и отыгрывался. Она знала, что так будет, но все равно просила. А он Марфе велел за ней следить и все ему докладывать. Даже меня, ребенка, расспрашивал, я помню. Я его пьяным, да и трезвым, боялся, прятался от него, один раз он меня на руки взял, так я его за палец укусил… Мать все меня уговаривала не бояться… Она сама не жаловалась никому, все терпела… А у нее с детства грудь слабая была, мне Каденька после говорила. И еще тебе скажу…