Если у нее и была когда-то такая вера, то она потеряла ее где-то по дороге. Потеряла ее, потеряла его. Буквально, не фигурально, заковала его и выбросила ключ. Вычеркнула из жизни.

Она всхлипнула раз, другой, глядя на эти своеобразные любовные письма, прижала их к животу свернулась над ними и обхватила руками колени. Комок бумаги, одежды, отчаяния. И она заплакала, беззвучно, горько, покачиваясь из стороны в сторону. Сколько она так плакала? Полчаса? Больше? Она точно не знала.

Она лишь знала, что вернулась к отелю, и портье вызвал для нее другой кеб, и уже на нем она доехала до вокзала. Она не помнила, как покупала билет, как садилась на поезд. Она лишь знала, что поезд останавливался у каждого столба и ехал очень медленно. И все время было темно. Казалось, светло уже никогда не будет. И когда первые солнечные лучи осветили ее купе второго класса, она, полусонная, обнаружила, что едет одна. Абсолютно одна! Навсегда одна, на всю оставшуюся жизнь. Одиночество, которое она сама себе устроила.

Характер мужчины — его судьба. Как это верно. Но то же можно сказать и о женщинах. Она никогда не захочет связать свою жизнь с мужчиной, который будет в чем-то уступать Стюарту. Он ниспослан ей как чудо. И этот чудесный дар она упустила из-за недостатка доверия. Что за жестокое увечье, увечье характера, увечье ума, заставило ее забыть о том, что надо верить человеку, самому достойному доверия из тех, с кем сводила ее жизнь?

Адвокатам Стюарта удалось освободить его из-под стражи только к пяти утра следующего дня. Разумеется, он первым делом помчался в отель и не особенно удивился, узнав, что миссис Хотчкис выписалась. Домой он уже не слишком торопился. Он примерно представлял, что его ждет: все перевернуто, как после обыска, все ценное украдено. Возможно, она и статуэтку забрала — провенанс ее тянул на подлинный.

Но его ждал сюрприз. Еще какой! Ему даже не пришлось зажигать лампу. В слабом утреннем свете, струящемся из окна, он увидел фигурку у себя на столе. Он зажег газовый рожок, взял фигурку со стола и поднес к свету.

Танцующий тролль. Женского рода. Он погладил ухмыляющуюся химеру. Голова свиньи, украшенная довольно убедительными драгоценными камнями. Драконий хвост с чешуей из изумрудов. Так много маленьких пластин, перекрывающих друг друга, заставляли хвост сиять и переливаться всеми оттенками зеленого, от бледно-зеленого не до конца распустившейся почки до глубокого, темного цвета мха в сосновом бору. Голова свиньи, шея свиньи плавно переходили в женскую грудь из темного нефрита. Зеленая маленькая гротескная статуэтка. Бедра горгульи опоясывали маленькие зеленые кристаллики на золотой проволочной сетке. Сочетание нефрита и золота. Память о счастливом времени. Нефрит — остановившееся время, золото — луч солнца, что оплодотворяет его, наполняет смыслом и счастьем.

Вся фигурка сияла золотой филигранью, и, наверное, поэтому он не заметил, что в поросячьих ушах висели серьги. Замысловатая деталь, но неотъемлемая часть целого. Полусвинья-полудракон носила серьги его матери — крупные, цыганские золотые кольца с бразильскими изумрудами. Когда он поднял фигурку, он услышал тихий

звон. Так звенели серьги его матери — единственная женская слабость, единственное украшение, которое она позволяла себе носить.

Любимые серьги Анны Эйсгарт. Она брала их взаймы у горгульи, у танцующего чудовища, у существа, которое гарцевало на своих копытцах и наслаждалось жизнью, несмотря на свое мифологическое, гротескное уродство.

И, глядя на них, Стюарт вначале испытал даже не захватывающее дух осознание себя как личности — его поразило радостное лицо горгульи. Поза абсолютной беззаботности. Поза как девиз: «Мне наплевать, как я выгляжу. Я танцую».

Он никогда не думал, что его мать хоть на миг была счастливой. Он ошибался. Мать его знала счастье особого рода. Он не мог даже представить, что мать его одалживала у статуэтки ту моральную свободу, ту силу независимости, которым это мифическое уродливое существо, дышавшее огнем, обладало в избытке. Такая скованная, такая послушная, такая обязательная, правильная в обычной жизни, танцуя, она превращалась в иное существо — абсолютно свободное в своей радости, в своем веселье, самодостаточное в осознании собственной значимости. И тогда Стюарт испытал облегчение. Облегчение настолько сильное, что оно буквально пронзило его. Но не только это чувство родилось в нем. В нем проснулось чувство другое — теплое, нежное, щемящее.

Потому что в его самых первых воспоминаниях о странной, не от мира сего матери она, позванивая вот этими самыми сережками, строила вместе с ним замки из спичечных коробков, сидя с ним на полу в его детской.

Отлично, он получил статуэтку. Он был рад. Но какой ценой она далась ему, он не мог сказать. Все зависело от того, насколько трудно будет вновь разыскать Эмму.

Глава 17

Невозможно обмануть честного человека.

Поговорка, ходившая в среде мошенников начала XX века

Эмма приехала домой, на свою ферму, после полудня. Дела на ферме обстояли совсем неплохо. Соседи ее и люди Стюарта сработали на славу. И баран Джона тоже славно потрудился. Мэриголд вроде бы забеременела, что выглядело истинным чудом, поскольку овца была уже далеко не молода. В прошлый раз этого не произошло. Все пять остальных племенных овец тоже подавали признаки беременности. Эмма самым тщательным образом осмотрела каждую и убедилась в том, что ее предположения подтвердились.

Весной появятся ягнята.

«Какая радостная надежда!» — говорила она себе, укладываясь спать. Дома, после двух недель отсутствия. Но уснуть она не могла. Всю ночь она лежала с открытыми глазами и думала: «Ты все правильно сделала. От начала и до конца. Поздравляю. Ты теперь взрослая. Совсем взрослая женщина. И ты будешь жить одна. Потому что ты любишь не того мужчину. Мужчину, которого ты предала».

Утро следующего дня выдалось прохладным, но ясным. Эмма встала вместе с солнцем, залеживаться в постели было некогда. Привычные дела ждали ее. В вязаных перчатках с отрезанными пальцами она приготовила чай, потом замесила тесто на печенье и поставила в печь — заодно и дом прогреется. Мука у нее была, а вот изюм она вчера купила в деревне. Затем накинула клетчатую шаль и вышла во двор, чтобы позавтракать на солнце.

И там был этот проклятый замок на вершине холма. Пустой. Башенки замка Данорд проглядывали из-за деревьев, стрельчатые окна казались зловещими, словно глаза слепца — они не могли увидеть ее с такой высоты, крохотную фигурку в крохотной деревушке, и поэтому лишь безучастно взирали на то, что было им недоступно. Эмма вздохнула. Сможет ли она жить в тени этого замка? Она будет пытаться.

Скучала ли она по хозяину этого замка?

Она закрыла глаза. Еще как скучала. Он ни на мгновение не покидал ее мыслей.

Со временем все изменится к лучшему. После долгого, изнурительного бега всегда колет в боку. Ничего, поболит и пройдет. Надо просто продолжать двигаться, продолжать жить. И боль утихнет. Но, открыв глаза, она помимо воли снова посмотрела худа, в сторону проглядывающих из-за верхушек деревьев маленьких башен. Тогда она опустила глаза. Замка не было. К чему задирать голову? К чему смотреть вверх, витать в облаках? Она всего лишь тридцатилетняя нищая фермерша? Недоверчивая настолько, что предала самый редкий подарок, который выпадает в жизни, — любовь.

Ее недовольство собой росло. И день за днем ей становилось все хуже. Она с трудом заставляла себя двигаться, выполнять обычные дела. Наконец среди ночи она решила, что ей надо действовать. Сделать что-то для Стюарта. Отдать долг. Сделать что-то существенное, чтобы он понял — ей не по себе от того, что она причинила лишнюю боль человеку, которого и так жизнь не баловала проявлениями любви и заботы. Но что она могла сделать для богатого, наделенного властью виконта?

Конь. Кони, его восьмерка, были так для него важны. Теперь их осталось только семь. Если бы она могла найти замену тому, восьмому, он снова мог бы ездить в карете, запряженной восьмеркой. Если бы она только могла найти такого, который бы хоть отчасти подходил к остальным!

И что самое удивительное, довольно скоро торговец, который специализировался на породистых лошадях, сделал ей деловое предложение. Животное она еще не видела, но торговец говорил довольно убедительно. И в самом деле, конь выглядел хоть куда. Черный, с белыми носочками. Как раз для выезда Стюарта. Превосходный экземпляр! Единственная загвоздка — конь стоил больше, чем она предполагала. Она и помыслить не могла, что человек способен столько заплатить за лошадь! Эмма смеялась, назвав Джону Такеру цену.

— Всю мою ферму можно оседлать за такие деньги!

Вот так ей и пришла на ум эта идея; На следующий день она продала Джону Такеру свою ферму. Он не мог заплатить наличными, но он, она сама и торговец из Рипона пришли к соглашению. Джон предложил, чтобы Эмма пожила у его престарелой сестры, помогая ей и ее старому мужу за скромное вознаграждение, а Джон вносил бы за нее арендную плату — деньги, которые непосредственно шли бы торговцу в обмен на лошадь. Земля становилась обеспечением кредита. Таким образом восхитительный конь стал ее собственностью. Или Стюарта. Она написала вежливое письмо, в котором выразила надежду на то, что конь его устроит и станет восьмым в упряжке. «Пожалуйста, примите и не задавайте вопросов».

Она договорилась, что коня доставят ему в Лондон на следующей неделе, и в самом деле почувствовала себя много лучше.

Мод и Питер Станнелы. она поселилась у них. В ясные дни она могла видеть замок, но лишь смутно. В тот самый день, когда конь и сопроводительное письмо должны были оказаться у Стюарта в Лондоне, Эмма и Мод сортировали овец в загоне — собирали их в группы в зависимости от того, в какие сроки у них должны появиться ягнята. Овцы были на сносях. Вначале должны были окотиться овцы постарше, скрещенной породы, потом тонкорунные_овцы помоложе, а уж затем короткошерстные. Весна в Йоркшире была во всех смыслах порой обновления, новых поколений и новых надежд.

И Мод, и Эмма, услышав шум, подняли головы. Затем бросились бежать к дому, стуча деревянными подошвами башмаков.

Что это за звон? Этот знакомый, ужасный стук? Эмма взбежала на крыльцо, распахнула дверь, и тут она обернулась и с крыльца увидела шестерку сияющих черных лошадей, в унисон покачивающих головами, бегущих плечо к плечу, почти так же стремительно, как в августе прошлого года; без видимых усилий они тянули за собой большую, черную, объемистую карету, до боли знакомую. И эта карета стремительно приближалась. Когда экипаж подъехал к воротам, шуму стало еще больше. Кони, разгоряченные бегом, не желали останавливаться — они фыркали, били копытами, рессоры скрипели. Кучер остановил коней там, где заканчивался небольшой огород Станнелов, унылый и мертвый зимой. Огромная черная карета с гербом на двери, шесть черных лошадей, клубами выдыхающих пар в холодный февральский воздух, — все это было здесь настолько неуместно, что казалось иллюзией, обманом зрения, если бы не вполне земные звуки, которые производила вся эта махина.

Эмма словно приросла к месту. Мод у нее за спиной пробормотала:

— Мне надо на кузене за едой присмотреть.

Между тем прямо перед Эммой лакей спрыгнул с задней подножки, обошел экипаж и открыл дверцу. Стюарт вышел без пальто — денек и впрямь выдался славный. Он снял шляпу. Эмма стояла и смотрела без слов, без движений.

Наконец она нашла в себе силы открыть рот:

— Вы приехали, чтобы мне отомстить?

Не отвечая, он зашагал по дорожке между розовыми кустами, очень сильно обрезанными осенью, и рядами сухих жердей — все, что осталось от росших на грядке бобов. Стюарт совсем не казался призраком мщения. Он вообще не походил на призрак — полный жизни, здоровья и весьма целеустремленный. Легкой, пружинящей походкой он поднялся на крыльцо: один шаг — две ступени.

— Я не хочу никому мстить. Я думаю о будущем, не о прошлом, — сказал он и вытащил цветы — да, из резинового сапога цвета навозной жижи. Другой такой же он держал под мышкой. Ее любимые красные розы. Любимые при всей их банальности. Очень предсказуемые цветы, которые все покупают, чтобы выразить весь спектр предсказуемых сантиментов.

Эмма уставилась на цветы. Подбоченившись, перекрывая ему вход в дом, она спросила:

— Как я понимаю, под арестом ты пробыл недолго. Верно?

— Недолго, — ответил он, улыбаясь, — откуда ты узнал, где я?

— Использовал свои связи. Ты же знаешь, я очень могущественный. Ты всерьез полагаешь, что можешь держать меня на улице сколь угодно долго?

— Я продала свою ферму.

— Я знаю. — Он нахмурился. — Но далеко ты не уехала. Я рад.

Она пожала плечами.

— Слишком мало денег, чтобы уехать далеко.

— Ты могла бы взять деньги. У тебя на руках было две тысячи фунтов. — Он поджал губы и смерил ее взглядом.