– Я поняла тебя, – говорю я Шуре. – С твоего голоса писала Сусанна письмо. Ты все просчитала и предъявляешь мне счет? За все сразу? За неудавшуюся жизнь, за неудавшуюся дочь? За войну и мир? За балку, Белку и Стрелку? Ну, и что ты хочешь взамен? В какой валюте записаны мои грехи?

– Нам пора идти, – говорит она. – Ты ведь, наверное, хочешь переодеться? Ты ведь у нас на вечере главная. Ты и еще один. Вы оба из Москвы. Он кончал школу на пять лет позже. Парень с самой Рублевки.

– Скажите на милость. С самой Рублевки! – я говорю это со всеми доступными мне кривизной и презрением.

– Переодевайся! – говорит Щура.

Почему-то я начинаю думать, что нет никакого юбилея школы, что меня сейчас поведут и сбросят в шурф. В наших угольных краях это всегда было делом житейским. «И канешь ты на дне шурфа…»

Странно, но мне это все равно. Я сама на себя столько повесила вин, что шурф – почти спасение. И вся задача – упасть так, чтобы разбиться насмерть. И я пытаюсь мысленно спроектировать это движение – вниз головой, чтоб уж наверняка. Раз – и там. Где-то там…

Я действительно взяла с собой новый костюм. Цвета беж. Брюки и кардиган. И коричневая в бежевых горохах блузка с разлетающимися концами воротника.

Мы идем пешком. Школа недалеко, она вся в иллюминации. Двор полон дорогих машин. Везде теперь Москва, везде теперь Нелеповка.

И везде теперь рэп. Он рвет воздух, взрывает свет. Безликий парень скачет по крышам машин, он хочет достать забодайными пальцами всех, а меня он просто поднял вверх и держит «на честном слове и на одном крыле», а потом бросает в вестибюльную гущу. Шура ловит меня и ведет к сгорбленной, скрюченной Сусанне.

– Плохая дорога? – спрашивает учительница. – У тебя усталый вид.

– Ничего! Взбодрюсь, – отвечаю я. Мне кто-то машет рукой, а может, и не мне.

Подскакивает поджарая дама, явно из распорядительниц. Она говорит, что мне дадут слово первой от выпускников семидесятых.

– Буквально несколько слов, – уточняет поджарая. – Не хотим затягивать официальщину. У нас много другого.

– Забрасывание в шурф, – бормочу я.

Она не понимает, но и не очень этим опечалена. Она делает мне улыбку и убегает.

Я жмусь к Сусанне. Шура растворяется в толпе, Ия спрашиваю старую училку:

– Вы знаете дочь Шуры?

– Конечно. Хорошая девочка, но последнее ее решение безрассудно. Шура ведь больная женщина, у нее очень плохое сердце, и бросить ее – со стороны Инны нехорошо.

– А какая она? – спрашиваю я

– Высокая, худая, как это сейчас принято. У нас тут свои радости жизни. Устраивали как-то даже показ мод. Инна была моделью. Ее после этого приглашали куда-то выше, она не пошла, ссылаясь на здоровье матери. А потом это безумие с войной. Жалко Шуру. У нее ведь никого нет. Кроме меня… Вот мы вместе и кукуем. Каждая хочет умереть раньше.

Я не знала, что сказать, когда мне предоставили слово. Я понимаю, как я всех обескуражила. Я говорила о Дылеевской балке, о фиолете чертополоха, о том, что это во мне навсегда. И прочую ерунду. Мне жидко похлопали, а Сусанна сказала, что балки нет уже лет десять, там новый конезавод, а речку Нелеповку зарыли в землю. И как не было.

Но тут ко мне подскочил парнишка с фотоаппаратом и попросил разрешения меня сфотографировать. Он весело сказал, что я, пожалуй, единственный человек на земле, кому жалко Дылеевку. Такое было гадюшное место, что даже конезаводу дали не имя «Дылеевский», а имя мифического казака Антона Щербины, а потом Щербину сократили, и теперь конезавод называется Антоновским. Некоторые думают, что в честь Чехова. Все-таки он тут недалеко родился.

Он щелкает мое глупое лицо, а потом предлагает показать свою фотовыставку – он ведь тоже выпускник школы. Я иду за ним по длинному коридору. Он темен и жутковат, как путь «в шурф», думаю я. Но парень щелкает выключателем, и я понимаю, почему мы здесь. По стенам – фотографии. И я вижу, что они хорошие. Очень много лошадей. Я понимаю, новый конезавод – главное достояние моего города с умирающими, выработанными до дна шахтами.

Некрасивых лошадей не бывает. Даже кляча в предсмертье своем сохраняет непонятное человеку достоинство. В раннем детстве я еще застала шахтных кляч.

И тут это случилось. Помутнение рассудка. На меня со стены смотрела моя дочь в черном цилиндре и черном пальто с высоко поднятым воротником.

– Кто это? – спрашиваю я парнишку.

– Инка Лукашенко. Тоже наша выпускница. Работает в военном госпитале в Чечне. Ее мать тут. Вы можете ее знать. Она работает в мэрии, в отделе культуры. Из очень давних выпускников.

Ну, вот, я и на дне шурфа. Я правильно сгруппировалась, головой вниз. Только штука в том – я не разбилась к чертовой матери. А тут еще эти слова из школьной программы так кстати всплыли: «Но не убился, а рассмеялся». Это про дурака-ужа, который хотел взлететь, как Сокол, а грохнулся оземь.

– Хорошие фотографии, – говорю я, обобщая сразу и лошадей, и цилиндр. – Вы посылаете их в Москву?

– Конечно, – отвечает парень. – Меня часто там печатают.

– Молодец, – говорю я. А ему нужно это мое поощрение? У него и так все схвачено.

Как я тут мимо со всем своим скарбом слов и мыслей.

Была бы у меня гостиница, я бы уже слиняла с празднества. В открытую дверь я вижу накрытые столы в спортзале, и меня начинает слегка подташнивать. Мне надо найти Шуру и попросить отправить меня на место постоя.

В учительской Сусанна накапывает дрожащей рукой валокордин для Шуры. Та сидит на диване, положив голову на спинку. Глаза ее закрыты. К чему я здесь?

– Ничего особенного, – говорит мне Сусанна. – Экстрасистолия. Сейчас ее отвезут домой.

– Слава богу, – отвечаю я, – мне это тоже не помешает.

– Ну, как же? – обижается Сусанна. – У нас такой хороший стол.

– Да бог с ним! – говорю я. – Я свою миссию выполнила.

– Но ты выйди в зал! Там полно твоих старых знакомых. Неужели не интересно?

– Достаточно, – говорю я. – Мне с лихвой хватает Шуры. Тем более если ей нехорошо, надо, чтобы кто-то был с ней.

– Я бы с ней поехала! – сказала Сусанна. – Но если, конечно, ты с ней поедешь, я останусь. – Она улыбается мне какой-то детской виноватой улыбкой. – Мне так интересно видеть, кто кем стал. Сейчас столько неожиданных поворотов судеб. Ты помнишь Сашу Сидорина? Он на пару лет кончал раньше тебя.

– Ну, как же! Первый красавец, первый комсорг, первый отличник. Женился сразу после десятого на Оле Зыковой из восьмого. Такой организовал позор и поношение.

– Знаешь, где он сейчас? В Америке. Как в стихах: владелец заводов, газет, пароходов.

– Он что, здесь?

– Ну, нет! Но телеграмму прислал. А вот бывшая его жена, та самая Оля, здесь. От скачка через комсомол, океан и Россию у нее остался нервный тик. Но Саша отпустил ее с миром и с хорошими деньгами. Она у нас в крае заведует всем модельным бизнесом. Вышла замуж за скакуна.

– То есть?..

– Ну, как это… Я забываю слова… Которые выезжают лошадей.

– Жокей?

– Может быть… Близко… Она его, мужа в смысле, купила в Англии. Так вот, он как раз здесь. Ну? Каково? А я им трандела про луч света в темном царстве.

– Так это же хорошо! – говорю я. – Вы прекрасно нас учили. И им все пошло впрок.

– Шекспир не мог написать «Домби и сын», – тихо говорит с дивана Шура. – Он уже умер… Ольга хорошая. Она всегда любила мою Инку.

– Я видела ее портрет, – говорю я. – Замечательный.

Зачем я вру? Нет, портрет хорош. Но та, что на нем, стреляла в меня в упор. И мне хочется сказать об этом им обеим – и Сусанне, и Шуре. Вот какая она, ваша девочка-нимфеточка. Но я этого никогда не скажу. Я умру с этим. Она дочь моего мужа. Это во-первых, во-вторых и в-третьих. Она дочь Шуры, у которой больное сердце. И пусть я распоследняя сволочь, на такое я все равно не гожусь. И еще она тоже ученица Сусанны, зачем той в ее согбенно-искривленной старости сознание, что она учила убийцу? Иногда правду лучше похоронить в себе и притоптать ногами. Ведь нет же уже Дылеевской балки, нет речки Нелеповки, не было и того моего утра и силуэта за стеклом, так похожего на мою дочь. Правильно похожего. Ведь это была ее сестра.

Но я всю жизнь утверждала принцип: правду надо знать, какой бы она ни была. Надо знать, что Сталин – это Гитлер и Ленин одновременно. Надо знать, что из России уходят умные, а если остаются, то их гнобят. Россия всегда любит Иванушку-дурачка с печью, щукой и лягушкой. Иванушку с докторской степенью она уже ненавидит. Если он такое что-то удумал, значит, он чужой, не свой парень.

Господи! О чем это я? Не надо никакой правды. Нам к лицу ложь с намеком. Кругом же нас люди с песьими головами.

Сусанна же вдруг раздумала оставаться на вечере, чтобы не добираться домой самой.

Нас везут на машине. Сначала к дому Сусанны, потом уже к Шуре.

Я прижимаю к себе старенькую учительницу, которую больше никогда не увижу. У нее пакет, куда благодарные ученики положили бутылку дорогого коньяка и прочие изыски и деликатесы. Молодцы ребята, ничего не скажешь. А я вот приехала с пустыми руками.

Дома Шура включает свет и ставит чайник.

– Надо выпить горячего, – объясняет она.

Врет, думаю я. Господи, что ей от меня надо? Какую еще правду надо ей откопать, а мне зарыть? Завтра днем у меня поезд. Хорошо ли ходят автобусы? За сколько мне надо выйти, чтобы поспеть? Не буду говорить об этом, доберусь сама.

– За тобой приедет машина, – говорит Шура. – В половине двенадцатого. Ты зря не осталась на вечере. Другого случая повидаться не будет.

– Там ведь из нашего класса только ты и я.

– Из нашего класса уже семь человек умерло. Представляешь?

– Такой, значит, у нас год рождения. Пятьдесят третий, – говорю я, чтоб что-нибудь сказать. Хотя думаю о том, что совсем недавно могла быть восьмой.

– Я могла быть восьмой, – все-таки эти слова рождаются вслух.

– Но не стала же, – отвечает Шура.

Я не знаю, что ей на это сказать. Поблагодарить, что дочь ее плохой стрелок или перевести стрелку на другое: она не в курсе, и это «не стала же» – просто констатация факта, что я пока, слава богу, жива и здорова в отличие от тех семерых. Надо ли спросить, кто они? Получается, что мне все равно. Я ведь знаю только про Люсю Грекову. Она банально разбилась на машине, ей еще и тридцати не было. Остались двое малых детей, которых стали растить бабушка и дедушка. А где, интересно, ее муж? Да нет, мне это не интересно.

– А Люси Грековой дети как? Благополучно?

– Сын в тюрьме. Дед, который его растил, помер с горя. А дочь работает здесь. Хороший стоматолог. У нее уже двое детей. И старенькая бабушка все еще на ногах.

– А у нас с тобой все еще нет внуков, – говорю я и думаю, что этот разговор ни о чем может быть бесконечен и тускл, а я хочу лечь. Мне ведь надо собрать мысли в кучку. Послезавтра я увижу Алексея. Он скажет мне, что больше никогда меня не отпустит, что у него поднялось давление, что он увеличил количество лекарств и потому заболело брюхо, и вообще эти глупости типа юбилеев школ и прочих разных мест не для людей нашего возраста и прочая, прочая. И я ему скажу, что никуда и никогда больше не поеду, и он уткнется мне в плечо и пробормочет, что он, конечно, эгоист, каких мало, но нельзя его бросать на произвол судьбы. И мне всегда было хорошо и светло от таких его слов, и я благодарила Бога, что он мой один единственный, и все печали, пардон, «линяли вдруг».

То послезавтра, которое меня ждет, теперь будет иметь совсем другой вкус, цвет и запах. И мне предстоит со всем этим или жить или не жить.

Шура прилегла на диван. Милая такая дама, вся такая теплая, мягкая и домашняя.

– Ты хорошо выглядишь, – говорю я ей.

– Господи! О чем это ты? – отвечает она. И вдруг резко, без перехода: – Я ведь все знаю.

– Что ты знаешь?

Действительно, что? Не могу же я представить эту дичь: ее отважная дочь-снайпер берет пистолет и говорит ей, что едет меня пристрелить.

– Она мне потом почти все рассказала, – отвечает Шура. – Она торчала в больнице, пока тебя не перевели в общую палату. Если бы у тебя было все плохо, я даже не знаю, что бы с ней было.

– Уникальный случай! – смеюсь я. – Стрелять в человека, а потом торчать и ждать его выздоровления. Просто Кафка какой-то!

– Кто? – спрашивает Шура.

– Шекспир уже умер, – отвечаю я.

– Это я во всем виновата, – говорит Шура. – После той передачи по телевизору она мне сказала о твоей дочери: «Смотри, эта девчонка на меня похожа». Ну, я и скажи ей… Сдуру. Вся эта долгая ложь про папу, который «умер, когда ты была маленькая-маленькая»… Я привыкла к этой придуманной смерти и почти уже верила в нее. А тут вы все, красивые и благополучные. И ваша языкатая дочь, и ты, языкатая мать. Я как-то все сразу вспомнила, все твои насмешки, все твое зазнайство. Почему ты избрала меня в детстве для демонстрации, что ты умнее, начитанней и лучше? Я мечтала перейти в другую школу, но та, где учился Алеша, была далеко, да и кто бы меня туда взял? Я мечтала о городе, земле, где нет тебя, где я могу выжить. Алеша пришел на наш выпускной и почему-то пригласил меня танцевать. И ты не пошла нам наперерез, тебе он был не нужен. Поэтому у нас все и случилось. По-детски, глупо, но, как видишь, у природы нет плохой погоды, она творит свое дело автоматически. Мы с ним встречались ровно столько времени, сколько было между выпускным и приемными экзаменами в институт. Он был такой добрый, ласковый. Он рассказал о своей умершей сестре Инне. Рассказывал и плакал. Ну и все. Уехал, а потом не узнал меня в пятнах и с распухшими губами. И спрашивал о тебе. Вот это я и рассказала своей дочери. Она мне в ответ: «Мама, да будь он проклят. Мне он на дух не нужен. А вот тетку эту я уже ненавижу». Зря ей рассказала про школу, это ведь бывает часто, дети таким образом, как ты, утверждаются в жизни. За счет другого. В сущности, это практически единственный путь.