Около четырех часов дня я поднимаюсь по лестнице к Уайтхед-холлу, пытаясь понять, что происходит: мой брак рушится или меня попросту косит ПМС? Я твержу себе: я замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Мантра бьется у меня в голове, пока я шагаю по вощеному паркету коридора, где пахнет мастикой и старым деревом, открываю тяжелую дверь, вхожу в напоминающий пещеру конференц-зал и вижу Эвана Делани. Он сидит за столом и улыбается мне. ВСЕМОГУЩИЙ ВЕЧНЫЙ БОЖЕ! Я ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА.

Завидев меня, Эван вскакивает и жестом приглашает сесть рядом.

– Вас тоже сюда загнали? – шепотом интересуется он, и я чувствую на шее его пахнущее корицей дыхание.

Я вижу, что он рисовал что-то на бумажке. Это не решительные прямоугольники внутри прямоугольников, которые чертит мой муж на полях рядом с кроссвордом в “Нью-Йорк таймс”, а забавные детские картинки: щенок с большими висячими ушами и усами, лысый дядька в роговых очках с носом-картошкой. Не знаю почему, но при виде этих дурацких рисунков мне хочется его поцеловать. Я ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА.

– Именно что загнали. – По моей интонации можно заключить, что я страшно этим недовольна, хотя на самом деле я больше не жалею, что согласилась работать в комитете.

Подозреваю, что и Эван Делани тоже не слишком огорчен. Он откидывается на стуле и чуть придвигает свою мускулистую руку к моей; она не касается меня, но я ощущаю исходящий от нее жар, хотя не исключено, что мне это только кажется. В том смысле, что это может быть мой собственный жар. Я не позволяю себе вдыхать запах Эвана, смотреть на темные курчавые волоски, выбивающиеся из-под ворота его мягкого серого свитера, обращать внимание на сильные пальцы, следы утреннего бритья на щеке, золотистые блики в зеленых глазах под тяжелыми веками, бахрому темных ресниц. Нет-нет, я решительно ничего этого не замечаю.

Донателла Поуп, усатая преподавательница искусствоведения, благоухающая куриным салатом, встает во главе длинного полированного орехового стола и разъясняет процедуру ведения собрания. Из косметики на ней только яркокрасная помада, которая в сочетании с усами придает Донателле вполне роковой, но отталкивающий вид а-ля Фрида Кало.

– Я хочу, чтобы вы, – призывает Донателла, – разбились на пары. Обсудите проблему со своим соседом слева, а через полчаса поговорим все вместе, поделимся соображениями и придем к общему решению. – Она бодро хлопает в ладоши. – И помните: наша первоочередная забота – студенты. Но не надо забывать и об интересах университета, хорошо? – Она снова бьет в ладоши. – Все, народ, работаем, работаем!

Слева от меня сидит Вернон Блэнкеншип, заслуженный профессор математики. Он уже на пенсии и весь покрыт старческими пятнами размером едва ли не с мою голову, на локтях у него мокрые болячки. К счастью, Эван, проигнорировав свою соседку слева, миниатюрную блондинку с кафедры Восточной Европы, ведет меня в глубину конференц-зала, освещенного старомодными, лестными для внешности вольфрамовыми лампами и бра в форме лилий. Некоторое время мы сидим молча. У Эвана очень смущенный и счастливый вид.

Я, к нашему взаимному удивлению, протягиваю руку к его очкам:

– Можно?

И, не дожидаясь ответа, осторожно снимаю их, дышу на линзы и протираю краем своей хлопчатобумажной блузки. Без очков Эван выглядит растерянно, но глаза становятся больше, ярче, зеленее.

Я возвращаю очки:

– Так лучше?

Он моргает и улыбается:

– Намного. Спасибо.

Я слышу в ушах биение собственного сердца.

– Извините. Сама не понимаю, почему так сделала. Непроизвольно вышло… короче, простите за фамильярность.

– Что вы, Джулия.

Я вижу свое имя, слетающее, как в замедленной съемке, с его губ. Смотрю на язык, задержавшийся за зубами на слоге “ли”, и неожиданно “Джулия” становится не просто идентификатором, но чудесным напевом, названием нежного розового цветка.

– Наверное, надо все-таки обсудить панно, – говорит Эван, и я замечаю, что по его смуглой шее ползет густая краска. – М-м… я вот что думаю. С одной стороны, студенты до известной степени правы. Если человек любит животных, а я вот люблю, и очень, то для него панно, безусловно, м-м-м, оскорбительно. Да и живопись, прямо скажем, так себе. В общем, если картину снимут, никто не умрет.

Я киваю, даже не слушая. Я вновь проигрываю в голове сцену с очками. Интересно, он тоже?

– С другой стороны, – продолжает Эван, – что такое университет, как не место свободного обмена идеями, где можно поговорить об искусстве – плохом в том числе? Пусть панно станет поводом для дебатов, средством обучения. Неужели университет капитулирует только потому, что кучка людей высмотрела в панно что-то для себя оскорбительное? Я считаю, это нездоровый прецедент. А вы?

– Согласна, – киваю я, страстно желая, чтобы он снова назвал меня по имени. – Нездоровый. – Меня словно накачали наркотиками. Надо срочно выйти на воздух.

– Вот и хорошо. Тогда, очевидно, все?

– Очевидно. – Я неохотно приподнимаюсь со стула, но Эван не двигается.

– Видите ли, я согласился на эту тягомотину только потому, что босс велел мне пополнить послужной список. Тогда меня смогут взять в штат. А то я, как выяснилось, недостаточно активен. За все время на факультете заседал только в двух комитетах.

– Как вам это удалось?

Эван пожимает плечами:

– Работал, работал, вот все и прохлопал. Преподаватель, у которого нет времени организовать продажу домашней выпечки? Скандал.

– Бросьте, у вас нет комитета по выпечке. – Я замолкаю. На мгновение это кажется вполне допустимым. – Или есть?

Эван улыбается своими лучистыми глазами и бормочет нечто вроде “какая прелесть”.

– А вас как угораздило? – спрашивает он, сводя руки за спинкой стула, чтобы размять восхитительно мускулистые плечи.

– В смысле?

– Ну, почему вы здесь? Уверен, что у вас полно куда более важной работы.

Стоит ли рассказывать о властной начальнице, приступах неуверенности в себе, моей неизбывной жажде похвалы, о муже и детях? Я вспоминаю неписаный кодекс допустимого уровня откровенности в разговоре. Излишняя искренность в самом начале знакомства – моветон.

– Я тут вместо начальницы. Она попросила. Эван улыбается:

– Да вы – настоящий скаут, Джулия Флэнеган. Я смотрю на блокнот у себя на коленях и молчу.

Комитет рассаживается по местам и голосует за сохранение панно, но также решает предоставить активистам стеновое пространство размером шесть на четыре фута в том же лекционном зале, чтобы они могли выразить свои взгляды. Следующая задача – выработка рекомендаций по студенческой выставке, но для этого нужно еще одно собрание.

– В целях экономии времени, – вещает Донателла Поуп, – предлагаю вам встретиться так же, то есть парами, до следующего заседания. Как, народ, согласны?

Аплодисменты.

– Первая светлая мысль за весь день, – шепчет Эван. – Слушайте, Джулия. Раз мы все равно будем встречаться, почему бы нам, знаете ли, не поужинать? Как вы относитесь к… м-м… итальянской кухне? “Сотто Воче”? Через три недели, считая с нынешней пятницы? Это будет. – Он достает из заднего кармана потрепанный черный ежедневник. – Двадцать шестое. Идет?

Мама дорогая! Прежде всего, вечер – это вечер. Я-то думала о кофе часиков в десять утра, предпочтительно в университетском кафетерии. Во-вторых, вечер пятницы – время свиданий. А “Сотто Воче” не просто ресторан, а романтический итальянский ресторан, названный так за тихую, почти заговорщицкую атмосферу; каждый столик там кажется столиком для двоих в укромном уголке.

– Хорошо, – слышу я собственный голос и мгновенно вижу в его глазах облегчение и даже благодарность.

– Что ж, тогда до свидания, – говорит он, а я думаю: пожалуйста, только не это слово. Нам предстоит не свидание, профессор Делани, а деловая встреча.


На следующий день я решаю поработать дома, пусть только затем, чтобы избежать встречи с Эваном. Разумеется, есть и другие преимущества, и главное из них – отсутствие Лесли Кин плюс возможность целый день не вылезать из пижамы.

Но дома быстро становится одиноко. Я выхожу на улицу то за почтой, то просто вдохнуть чистого, не кондиционированного воздуха и не вижу вокруг ни единой живой души. Впрочем, в Дельфиниевом Уголке живут не люди, а машины. Большие, роскошные, сияющие фургоны и яркие импортные автомобильчики, черные “хаммеры”, кобальтово-синие родстеры, кремовые “лексусы”-кабриолеты. В доме наискосок от нашего – четыре машины, а водителей, как ни парадоксально, всего трое. Я ни разу своими глазами не видела, чтобы кто-то входил или выходил из этого дома, поэтому перестроения машин перед ним для меня загадочны и необъяснимы, как круги на полях.

6.0. “Корвет” в гараже, джип и фургон на подъездной дорожке, “тандерберд” около дома.

9.45. “Тандерберд” уехал, “корвет” на дорожке, джип в гараже, фургон на улице.

15.0. “Корвет” уехал, “тандерберд” в гараже, джип на улице, фургона нет.

18.0. Все четыре автомобиля уехали.

22.0. “Корвет” в гараже, фургона нет, “тандерберд” на улице, джип припаркован через дорогу.

Почему?

И с какой стати я торчу в ванной у окна, наблюдая за машинами соседей, когда надо работать? Отчего я не в состоянии найти “Современную энциклопедию супружеского счастья” сороковых годов, которую один из аспирантов прочитал и разметил по моей просьбе? Почему я не позвонила на работу мужу, просто чтобы сказать “привет”, как делала почти каждый день последние одиннадцать лет?

В конечном итоге Майкл звонит сам. Сообщает, что любит меня и что в субботу будут готовы его новые очки, и я должна ему напомнить забрать их из “Окуляров”.

“Окуляры” – не обычная оптика, а “Буфера” [9] и “Ангелы Чарли” в одном флаконе. Гениальный маркетинговый ход для привлечения платежеспособных мужчин с плохим зрением. Владелец Тим Ларсон взял на работу трех девушек: элегантную блондинку, бойкую рыжую (конечно, крашеную) и роковую красотку с волосами цвета воронова крыла. И, вместо псевдолабораторных халатов (ясно же, что они никакие не медики), упаковал своих девочек в вечерние наряды – блестящие топы с глубокими вырезами, облегающие юбочки, босоножки на тонких ремешках. И очки. Подозреваю, совершенно бесполезные. Еще одна находка Тима Ларсона. Видали? Мужики таки западают на дамочек в очках.

Но, как бы меня ни раздражало это заведение, я ни разу не позволила себе ни одного дурного слова в адрес девочек из “Окуляров”, и спасибо маме за эту мою сдержанность. “Мужчины не терпят ревнивых женщин”, – всегда говорила она. Это, пожалуй, самый ценный из весьма немногочисленных перлов ее житейской мудрости. Подтягивай бретельки лифчика, чтобы не висела грудь. От слишком тугого хвоста обязательно заболит голова. В кассе супермаркета очередь из трех мужчин всегда пройдет быстрее, чем одна женщина. Не плачь на людях. Не ешь на свидании шпинат.

И никогда, ни за что не показывай мужчине, что ревнуешь.

В старших классах, узнав о моих страданиях по поводу того, что мой парень катал по городу Памелу Ньютон, обладательницу непомерного бюста, мать сказала: “Если Джесси Макнамара хочет разъезжать по городу с другой девушкой, переживи это как-нибудь либо брось его. – Она подшивала подол моего выпускного платья. Ментоловый “Ньюпорт” чуть не падал у нее с губы. – Нет ничего ужаснее неуверенных в себе женщин. Которые липнут, вяжутся и все прочее. Мужчины этого не переносят. Поверь мне, детка, это не лучше, чем ходить дома в халате”.


Заканчивая юридический колледж и готовясь искать работу, мой муж решил, что настало время перейти с золотых “летных” очков на контактные линзы. Он вернулся от офтальмолога, преисполненный энтузиазма, с сумкой, набитой всяким добром: специальными контейнерами, очищающим раствором и, разумеется, самими линзами в крохотной белой картонной коробочке, на которой значились фамилия Майкла и диоптрии. Я тогда впервые увидела контактные линзы вблизи и не могла поверить, что в подобном пустячке кроются такие огромные возможности. Нет, правда, настоящее чудо.

Майкл битых два часа пытался засунуть себе это чудо в глаз. Он обхватывал голову одной рукой, будто йог, открывал правой рукой левое веко, а левой старался прилепить тонкий пластиковый кружок к глазному яблоку. Он снова и снова принимал эту позу – с одинаковым результатом. Линза либо не отклеивалась от пальца, либо не попадала на радужку, либо падала в раковину, и Майклу приходилось начинать все заново: промывать ее, обхватывать голову, лезть в глаз, лепить. Без толку. А когда после долгих мытарств он все-таки вставил линзы, ему жутко не понравилось ощущение.